Всему своё время - Валерий Дмитриевич Поволяев
Оборвав вой на высокой ноте, собака вдруг заворчала. На кого заворчала? Хозяин ведь.
– Ошалела? Пристрелю! – жестко и холодно пробормотал Рогозов.
Собака снова завыла. И тут Рогозов замер. Он уж подумал, что собаки волков чуют, вот и нервничают, в напряжении находятся, но эта мысль отпала. Во-первых, волки бы обязательно отозвались на собачий вой, а во-вторых… Во-вторых, никаких волков поблизости нет, Рогозов это знал точно. Дважды пробовали поселиться – он их выкурил. Злоба поднялась на собак в душе у Рогозова.
– Пристрелю ведь. Ей-богу, пристрелю! Пристрелю-ю-ю…
Тут к первой лайке присоединилась вторая, взрезала воздух высоким слезным голосом, припала на передние лапы, прогибаясь в спине, будто у нее был перешиблен хребет, потом и третья начала подвывать, вторя своим товаркам, страшно ощеривая узкую пасть и выкатывая из глазниц ставшие злыми и круглыми глаза.
Боком, боком, обжигаясь босыми ступнями о холодную землю, Рогозов двинулся в сторону амбаров, которых на заимке было несколько, – хранился в них разный хозяйственный припас, продукты, шкуры, рыба, хлам, что успел накопиться за годы, и его жалко было выбрасывать, разное добро его жены, скользнул взглядом по запорам. Все замки были на месте, кроме… С одного амбара замок был содран, длинная железная скоба-перехват сдернута с дужки и брошена на землю.
«Кто это? Кто посмел? – Рогозова всего передернуло. – А собаки куда глядели? Ни одна не гавкнула, о ворах не предупредила! Перестреляю всех!»
Он двумя прыжками пересек пространство, отделяющее его от амбара, рванул на себя тяжелую дверь, чувствуя, как от напряжения свело лицо, а в ноздри шибануло горьким травяным духом полыни и чернобыльника. В амбаре было темно, не разобрать, что где находится, что взято ворами, а что нет. Справа, на малом деревянном конике, всегда стоял заправленный фонарь – старая, зарешеченная проволочной обвязкой «летучая мышь», рядом с фонарем находились спички. Он пошарил рукою по конику, под пальцами громыхнула коробка.
Рогозов скребнул спичкой по боковине коробки, сунул загоревшуюся головку под приподнятое стекло лампы, торопливо зашарил глазами по амбару, натыкаясь взглядом на мешки, сундуки, старые продавленные чемоданы жены, и вдруг увидел, что сверху, из темноты, куда не пробивался свет фонаря, свешиваются ноги, узкие в лодыжках, широкие в ступнях, тянутся пальцами к земляному полу, но не достают до него. Рогозов захрипел, выдавил из себя вместе с хрипом одно, всего лишь одно слово: «Нет!», рухнул на утрамбованный земляной пол амбара.
Над ним, вытянув ноги, висела зырянка.
У кого спросить, почему она повесилась – н-ну почему? – кому задать этот вопрос?
Он долго лежал недвижно, не шевелясь, не слыша собачьего воя на дворе, не чувствуя крутого травяного духа, которым пропитался амбар – стены были завешаны сухими пучками, из которых в долгие трескучие зимы зырянка готовила целебные отвары, – не видя мертвенного синего света звезд и луны, залившего дверной проем. Потом поднялся, страшный, с ввалившимися темными щеками, исполосованными продольными морщинами, с твердо сжатым ртом, поставил стремянку, валявшуюся на полу, перерезал веревку, размотал ее, освобождая перехлестнутую шею, подхватил тяжелое тело, не давая ему упасть на пол.
Медленно пересек двор, неся зырянку в дом, не замечая ничего вокруг – ни испуганного пластания собак, на брюхе ползущих за ним, ни того, что свет звезд увял и ночная чернота, сгустившаяся на западе, в противоположной стороне неба уже дала слабину, стала пожиже, там образовалось легкое водянистое зарево, ни недоброго лета неуклюжих ночных птиц, носящихся над головой, ни озабоченно-докучливого писка голодных на рассвете комаров.
Уложив зырянку на постель, он неслышно метнулся в закуток, где обычно ночевал приемыш. Постель Клешни была смята и пуста. Рогозов сдернул со стены Митино ружье, с клацаньем распахнул ствол, проверяя, есть ли в нем патроны.
Патроны были – оба отверстия двустволки заткнуты красными, в прозелень, шляпками гильз с высеченной по окоему маркировкой и новенькими, похожими на стрекозьи глаза капсюлями, в гильзы забиты жаканы – тяжелые, на лося или медведя пули. Откуда-то изнутри, из-под сердца, из души поползла догадка – в смерти зырянки виноват Митя Клешня, только он, он, он, и больше никто. В следующий миг догадка переродилась в уверенность, и Рогозов, сжав ружье в руке, выколупнул из патронташа, также висевшего на стене, несколько патронов – и тут жаканы, хотел сунуть их в карман, но, повозив бесполезно кулаком, где были зажаты тяжелые медные стакашки, по бедру, не нашел кармана. Он забыл, что на улицу выбрался в кальсонах.
Так в кальсонах, с ружьем, по-прежнему босой, Рогозов снова выметнулся во двор.
– Ну, где ты есть, где? – пробормотал Рогозов, вскидывая двустволку. – Удрал, гад?
В следующую минуту он взял себя в руки, в нем словно бы что-то угасло. Лицо сделалось спокойным и твердым, глаз – острым, мысль – холодной. Если бы ему попался сейчас на глаза Клешня, он поступил бы расчетливо и здраво – убил бы его. Убил бы, зная, что за это придется отвечать, рассчитываться даже, может быть, собственной жизнью.
Позднее он стал сомневаться – а виноват ли в смерти зырянки Клешня? Хотя сам факт, что приемыш, почувствовав недоброе, бежал из заимки и сидит сейчас где-нибудь в кустах, съедаемый предутренним холодом и комарами, сидит и не думает возвращаться назад, ибо боится, гад, Рогозова, несмотря на то, что настоящим буйволом стал, говорит уже о многом. В последний раз обшарив кусты, поляны и куртины вокруг заимки, Рогозов вернулся в дом, сел на лавку, оперся руками о костистые ноющие колени, замер в немом ожидании.
Он не знал, как теперь повернется его жизнь без зырянки, не знал, будет ли ему плохо или же он в немудреном скитском быту своем, в охотничьих буднях, порою вообще в бесцельном странничестве по тайге, в загнанности и замкнутости своей просто не заметит, никак не ощутит ее исчезновения?
В мыслях своих, когда он думал о доме, о прошлом и настоящем, о безмерности человеческой души и леденящей краткости существования на земле, он никогда не называл ее женой – все больше зырянка да зырянка, а в последнее время вообще звал ее старомодно – экономкой. Она действительно была экономкой в его хозяйстве, исправно и безмолвно служила. Служила Рогозову и его дому, была невидимой и неслышимой, но при всей своей невидимости-неслышимости умудрялась делать в заимке все – и убираться вовремя, и давить масло из кедровых орехов, и потрошить дичь, заготавливая ее на зиму, и вялить рыбу, и кормить собак, и печь хлеб, и быть заступницей дому в отсутствие хозяина, и поддерживать огонь в очаге.