Пролог - Наталия Репина
Скоро он вышел и к воде. Даугава – вспомнил он название реки. Даугава была тяжелой и зеленоватой. Чайки кружились над ней, иногда садились и качались, как белые поплавки, на небольших волнах, то появляясь, то исчезая за новым гребешком.
Он совсем замерз и решил идти в театр.
Когда он добрел до него, изрядно поплутав – дорогу он, конечно же, спрашивать не стал – было уже почти двенадцать. Русская речь, да еще и по-московски акающая, окутала его, и он обрадовался ей почти до слез.
Для Маши настали смутные дни. Она почему-то постоянно чувствовала вину, хотя не могла понять, в чем и перед кем. Никому, кроме себя, она не навредила. Да и себе не сильно. Она знала, что Катя уже не девушка, Катина таинственная подруга Тина – тем более, и сама совсем не собиралась хранить невинность до свадьбы. То, что это случилось с неприятным ей Аникеевым и по пьянке было противно, даже омерзительно, но при чем тут вина. Меж тем у нее постоянно было ощущение, что она действительно что-то потеряла, и что состояние ее уже не такое, как раньше, и что делать это не стоило не то чтобы с Аникеевым, а вообще сейчас. Позже, потом, когда-нибудь.
Ей было тоскливо. В метро она смотрела на людей и думала: «А понимают ли они, что я…» Женщиной она себя тоже назвать не могла. Женщина – это что-то другое. Может быть, эта неправильность и неопределенность тоже ее тяготили.
Лето подходило к концу, с Региной они виделись редко, девчонки разъехались, и когда Аня Колосовская вдруг позвонила и предложила ей встретиться и прогуляться по центру, просто так, Маша почти с радостью согласилась, не преминув, правда, подумать: поймет ли Аня, что она…
Аня, может, и не поняла, но со свойственной ей чуткостью что-то уловила. Они шли под ручку по бульварному кольцу (Маша ходить под ручку не любила, но Ане нравилось), и когда поравнялись с памятником Гоголю, Аня неожиданно сказала:
– Гоголь, между прочим, был очень религиозен. И, возможно, девственник.
– И что? – от неожиданности почти грубо отозвалась Маша.
– Ничего. Так просто. Вспомнила.
Некоторое время они шли молча; Маша лихорадочно соображала, было ли это деликатным намеком. Но Аня заговорила о другом.
– На той неделе поеду к отцу Антонию, – сказала она.
Отец Антоний был таинственная фигура, к которой Аня иногда ездила – с папой или в одиночку. Он жил в какой-то деревеньке недалеко от Шуи, в Ивановской области. Маша не очень разбиралась в сложностях церковной политики и из всего, что рассказывала про него Аня (впрочем, очень мало и осторожно), только смутно понимала, что отец Антоний долгое время не признавал официальную церковь и патриаршего местоблюстителя Сергия, до последнего времени не благословлял своих духовных чад ходить в храмы и тайно служил и причащал прямо в избе, где жил. Иногда он еще совершал особую службу, которая называлась то ли «отчет», то ли «отчитка», как-то в этом роде, и Аня рассказала ей однажды, что это довольно страшно: бесноватых привозят специально на эту службу, и они кричат во время нее дикими голосами. Бесноватыми у Ани и других посетителей отца Антония назывались, насколько она поняла, душевнобольные люди, с фобиями на определенные предметы церковной утвари или иконы, а также на тексты молитв. Все это попахивало уже откровенным шарлатанством и мракобесием. Сначала она была более расположена к отцу Антонию и Аниным путешествиям, но после кричащих бесноватых старалась разговоров на эту тему не поддерживать.
Аня с папой ездила к отцу Антонию два – три раза в год и после этих поездок всегда приезжала радостная, но очень сосредоточенная и отчужденная. Последний раз она была, кажется, перед Пасхой – ну да, еще мама была жива – и не было ничего удивительного в том, что собиралась опять. Но Аня вдруг сказала:
– Может быть, ты поедешь со мной?
Маша даже остановилась. Как это она поедет?
Она была крещена в раннем детстве. Ее крестила тайно от родителей ее няня Клава Щетинина. Клаву все звали Клеша, она была старая дева из деревни Орловка Тульской области, ходила только в платке, даже дома; по воскресеньям посещала храмы и иногда брала с собой Машу. Она прожила у них недолго – перед войной уехала назад в деревню, но Маша всегда вспоминала ее с нежностью, особенно как она расчесывала на прямой пробор Машины тоненькие и легкие, как пух, белобрысые волосы и приговаривала: «У тебе головушка прямо как яичко, как яичко прямо», – с ударением на «я»: «я́ичко». Как она ее крестила, Маша плохо помнила – только один момент, как в темном и гулком церковном приделе Клеша ее совсем раздела и голенькую потащила к какому-то баку с водой, а старенький священник поспешно отвернулся и сердито сказал: «Баба неразумная, портки-то оставь на дите!» Ей было года три – может, четыре. Читать она уже умела, это точно.
Но на этом все. Клеша уехала, папа был атеист, мама говорила про себя, что она приверженец идеалистической философии, но не более. В церковь Маша если и заходила, то за эстетическими впечатлениями.
Аня никогда раньше не звала ее в поездку, как и никого из них. Почему она именно сейчас сделала ей такое странное предложение? Маша не стала раздумывать и, предчувствуя самый неудобоваримый ответ – в том числе подозревая, что все про историю с Аникеевым узнали – все-таки спросила, как прыгнув с обрыва:
– А почему ты мне это предлагаешь?
Наверное, и это вышло довольно агрессивно, потому что Аня удивленно на нее посмотрела и некоторое время шла, ничего не отвечая.
– Просто мне показалось, что тебе было бы неплохо съездить, – наконец сказала она.
Это ничего не объясняло, на самом деле.
– Зачем?
– Послушай! – Аня остановилась.
Она была очень деликатная девушка, чуждая миссионерского напора; разговоры о церкви были для нее едва ли не более мучительны, чем для неверующего собеседника. А сейчас ей надо было объяснить