Тамара Каленова - Университетская роща
Левзея, или маралий корень, был доставлен в Томск с Алтая после того, как Крылов прочитал о нем в трудах Потанина. Это многолетнее травяное растение, обладающее сильным горизонтальным корневищем с чуть смолистым запахом, приживалось трудно, часто болело. Сохранить, изучить это растение, известное в народнной медицине более ста лет, «поднимающее человека от 14 болезней», необходимо во что бы то ни стало. С появлением Немушки положение изменилось; он так ловко провел дренаж переувлажненной почвы, так бережно пропалывал и удабривал землю перегноем, молотой костью, навозом, что алтайский житель окреп и погнал вверх прямой стебель с фиолетовой цветочной корзинкой.
Помогал Немушка и в оранжереях. Правда, без особой охоты. Чувствовалось, что он как-то далек от диковинных заморских созданий, не понимает их, несмотря на то, что старается и к ним относится добросовестно, не отказывая в уходе. Иное дело свои, российские или сибирские — чистецы, грыжники, желтушники, порушники, порезники, вывишники… Неважно, как они там по-научному прозываются; интересно другое — как кровь останавливают, рану затягивают, от порухи — болезни желудка избавляют…
Получив указание, Немушка скрылся в теплице и сосредоточенно принялся засыпать горшочки торфяно-земельной смесью.
Габитову досталась перебазировка оранжерейных жильцов на новые места. Он молча ворочал кадки с деревцами, и на его лице было начертано непроницаемое безразличие и к этим кадкам, и к тому, что в них произрастало. За годы службы в садовых рабочих он так и не научился различать растения. Прикажут полить влаголюбивые экзоты — польет, нет — хоть земля под ними растрескивайся, мимо пройдет и усядется где-нибудь в укромном месте — починять кадки, плести корзины, лепить горшки. Последнее он делал с особой любовью. Глядя на его темные и длинные, как у индийца, пальцы, оглаживающие сырую глину на самодельном гончарном круге, Крылов не однажды думал: «Вот где мастер пропал… И что за судьба человеческая — редко кого сразу на свое место поставит…»
Как-то предложил Крылов Габитову посодействовать в учении гончарному искусству, определив его к известному в Томске горшечнику Григорию Ягницыну, поставлявшему для оранжерей неплохие горшки по две копейки за штуку. И учеба, и заработок получше, чем в садовых рабочих… Хуснутдин только головой покачал.
— Поздно.
— Отчего поздно? Учиться всегда не поздно, — начал убеждать его Крылов. — Послушать тебя, так все поздно — и учиться, и жениться…
О женитьбе Крылов сказал зря. Хуснутдин скрипнул зубами и отошел. Была у него в Казани невеста. Пошла в пятницу, в «татарское воскресенье», к мечети. Оттуда не вернулась. Увез ее прямо от мечети средь бела дня ловкий поляк соблазнивший доверчивую Айбикэ наследством «торгового дела» где-то во Львове. Так любимая «луна-хозяйка» Айбикэ стала обыкновенной торговкой, а Хуснутдин возненавидел женщин, «сосуд греха», «спасаемым — соблазн». Нашел работу в Ботаническом саду, последовал за Крыловым в Сибирь — и ничего другого уж более для себя не хотел. Все бы ничего, если бы не упреки Порфирия Никитича, когда забудет полить какую-нибудь лилию. «Она ведь живая! Есть-пить хочет, как мы с тобой», — убеждает его Крылов, а того не может понять, что в редкостной ее красоте чудится Габитову что-то женское, изменчивое.
Словом, хоть и работал Габитов садовым рабочим, а бывать лишний раз в оранжереях не любил.
В отличие от него Пономарев сюда прямо-таки рвался, проявляя необыкновенную активность. Стоило попасть в оранжерею, как он немедля начинал покушаться на какое-нибудь дело. Переколотил около десятка глиняных горшков. Как-то отщипнул со ствола фикуса «бородавку». Крылов в ужас пришел, узнав, что так долго ожидаемая завязь редкого цветка погибла от чрезмерной заботливости Ивана Петровича.
— Какой же это цветок? Это бородавка, — упорствовал Пономарев. — Что же я не понимаю, что ли? Где это видано, чтоб на самом стволе, без веток, цветок возникал?
— Видано, — с трудом сдерживая справедливый гнев, пытался объяснить Крылов. — В ботанике все возможно. И на стволах цветы, как ты изволил выразиться, возникают! Особенно у тропических. Хурма, фикусы, какао-деревце имеют такую, с позволения заметить, привычку цветения. И некоторые другие — тоже. Например, наш кустарник волчье лыко. И свойство это называется каулифлория! Стеблецветение!
— Ага, ка-у-ли-флория, — старательно повторил Иван Петрович и озадаченно поморгал подслеповатыми глазами. — Да вы не сердитесь, Порфирий Никитич, раз каулифлория — вырастет еще бородавка!
Крылов махнул безнадежно рукой и потребовал от своих дорогих помощников ни-че-го без его ведома в оранжерейке и теплицах не предпринимать!
Наученный горьким опытом, он, однако, не всегда мог противостоять жажде деятельности Пономарева. Вот и сейчас принужден был позволить ему помогать: Иван Петрович вызвался подвешивать корзины-сетки с орхидеями.
Крылов прошелся по оранжерее, мысленно прикидывая все выгоды и неизбежные неудобства от затеянной перестановки, остановился возле пальмы и вновь задался вопросом: что делать с этой южной особой? За пять лет вымахала так, что уперлась макушкой в стеклянную крышу, того и гляди выдавит. Оно, конечно, садовник сам виноват: упрятал этакую красавицу в низкий дальний угол — однако ж, делать-то что? Плотницкие работы зимой ох как нежелательны, стеклянный колпак не надставишь…
И он решил перевести форстеру-островитянку в центр оранжерейного зала, где было просторнее и потолки повыше. А летом уж и о колпаке подумать.
— Немушка, поди сюда! — позвал с облегчением, радуясь принятому решению. — Переставишь вот эту кадку во-о-он туда. Понял? Да не спеши, подумай сначала. У ней верхушка в оконные переплеты уперлась, как бы не порушить. В случае чего, подкопай малость, осади, а уж потом двигай.
— Можно к вам, честной народ? — осведомился от двери чей-то бодрый и сильный голос. — Гостей принимаете?
Крылов выбрался через заросли на дорожку, с радостью угадывая, чей это голос.
— Принимаем, Петр Иванович, принимаем! — радушно приветствовал он еще издали. — Покорнейше прошу раздеваться. А то у нас и тепло, и влажно.
— Да уж как в бане, — согласился Макушин, расстегивая шубу. — На дворе мороз, а у вас орхидеи цветут.
— Габитов, подай-ка, братец, Петру Ивановичу «ваську», — попросил Крылов. — Да плетенки на ноги принеси!
Габитов не спеша отыскал в углу «ваську-разувайку», специально выточенную им плоскую палку так, чтобы с ее помощью можно было легко стянуть сапоги, и подал Макушину.
Тот повертел разувайку в руках, подивился узорчатой ручке и, сбросив на руки Габитову шубу, принялся переобуваться. Липовые лапотки ему тоже понравились. Он даже притопнул: ай как ладно, легко после тяжелых бизоновых сапог!
— Милости прошу, — пригласил Крылов. — Правда, у нас теперь некоторый беспорядок, но кое-что показать можем. И чаем напоим.
— Благодарствую, Порфирий Никитич, — сказал Макушин. — Я вообще-то по делу к вам… Но от чая и осмотра ваших владений не откажусь.
Он прошел вперед, с интересом оглядываясь по сторонам. Высокий, статный, пышноволосый, с открытым приветливым лицом, окаймленным ровной бородой, он сам чем-то походил на красивое растение. Крылов с удовольствием следил за ним — как идет, как внимательно читает подвязанные к стволам таблички.
Встречи с Петром Ивановичем случались редкие, но всякий раз приносили глубокую душевную радость. Удивительный, удивительный человек Петр Иванович! Романтическая фигура… Пройдет время, и грядущие поколения, быть может, по достоинству оценят благородные усилия сибирского Дон-Кихота на ниве народного просвещения.
Чем больше узнавал Крылов о купце Макушине, тем сильнее проникался к нему теплыми чувствами. Ему казалось, что жизнь этого человека, своеобразная, по-своему неповторимая, чем-то родственна и его жизни…
Родился Макушин в деревне, где-то на Южном Урале, в семье дьячка-псаломщика. Четверо детей, отнюдь не красное детство. О маленьком Петре вздыхали бабы: «Хорош ребенок, да не к рукам куделя. Странный. Пропадет». Странность мальчонки виделась однодеревенцам в том, что он совершенно не выносил порки, побоев и прочих издевательств над крестьянами, бросался на карателей, как опоенный.
В духовной семинарии перенес потрясение: аутодафе. Инспектор на глазах учеников жег книги. «Вот ваш Пушкин! А вот корчится ваш Белинский!..» Бунт в Пермской духовной семинарии возник стихийно, и Макушин был в числе главных обструкторов. Письмо с булыжником бросили в окно ректора. В письме содержалось двадцать требований, на первом месте — право пользоваться книгами. Ректора убрали и, как рассказывал Макушин, «после кошмарной ночи занялось утро». Новый ректор архимандрит Вениамин давал Петру Макушину читать даже герценовский «Колокол»…