Гилель Бутман - Ленинград – Иерусалим с долгой пересадкой
Ее голос резанул меня. Черт с ней, с книжкой! Я выскочил вслед за ней в коридор, хотел схватить на руки, прижать к себе своего маленького дружка. Но она уже спускалась по крутой лестнице и я побоялся звуком своего голоса испугать ее.
– Папочка мой, где ты? Папочка мой, где ты? – повторяла она спускаясь и ее голос звенел.
Наконец, она скрылась за поворотом лестницы, а я вернулся в комнату дочитывать книгу. Знать бы мне тогда, какие неповторимые минуты я потерял… Знать бы мне тогда, как часто бессонными ночами будет мучить меня тонкий звенящий голос Лилешки:
– Папочка мой, где ты…
20
БОЛЬШОЙ ДОМ…Машина шла уже по улицам города. Вот она свернула на Литейный. Я знал эту дорогу по воспоминаниям десятилетней давности: не доезжая до моста через Неву, в самом начале Литейного проспекта, будет большое серое здание казарменного типа. Многое повидало оно на своем веку. Здесь в камере № 193, в конце прошлого века сидел «великий вождь мирового пролетариата» и писал молоком между строк свои революционные работы. А почти через полвека, в конце тридцатых годов, в этих же камерах сидели его последователи, которые не успевали вовремя колебаться вместе с генеральной линией партии. И они «сидели» стоя, ибо в камерах было так тесно, что люди не могли даже сесть. И они не могли писать молоком, как великий Ильич во времена кровавого царизма, ибо гуманная власть рабочих и крестьян, которую они сами устанавливали в 1917-м, запретила им пользоваться ручкой или карандашом. А то, что в мире существует молоко, они должны были забыть в тот самый час, когда за ними пришли. Напиться бы воды – дальше их мечта не летела. И если великий вождь был вскоре отправлен в ссылку, где он мог спокойно готовить революцию, живя на государственный кошт и бродя с ружьецом по живописным окрестностям, то вместе с «кровавым царизмом» с Литейного проспекта ушли и «кровавые порядки». Теперь отсюда уходили уже не в ссылку, а в подвал. И не возвращались.
Ленинградцы называли это здание на Литейном проспекте «Большим домом» и предпочитали обходить его по противоположной стороне. Говорят, что однажды любознательный провинциал спросил ленинградца, указывая на Большой дом:
– Скажите, здесь – Госстрах?
– Нет, – Госужас, – был ответ.
Машина свернула на улицу Каляева и остановилась перед боковыми воротами. Кожаная куртка выскочила и вскоре вернулась. Ворота отворились и, машина въехала во внутренний дворик типа «колодец». Обычно в книгах тюремные ворота с шумом захлопываются за арестантами. Я даже не почувствовал, как они закрылись.
Меня провели в кабинет на втором этаже с зарешеченными окнами. Окна, по-видимому, выходили на улицу Каляева – я слышал звуки уличного движения. В комнате стояли два письменных стола в виде буквы «Т». За одним из них сидел худощавый стройный человек в сером костюме, лет сорока. Когда меня ввели, он предложил мне сесть и сказал:
– Я буду вести ваше дело. Моя фамилия Кислых. Геннадий Васильевич. Распишитесь здесь, что ознакомлены. Это постановление о привлечении вас в качестве подозреваемого в особо опасном государственном преступлении.
Да, что они, с ума сошли, что ли? Ульпаны, брошюры об Израиле – это особо опасное государственное преступление? «Буду вести ваше дело…» Значит дело уже есть. Похоже, что в этот раз все серьезнее, чем в прошлый, и, кажется, я буду уже не просто свидетелем. Неужели решили возбудить дело против членов организации? Неужели рискнут судить нас за это, как за особо опасное государственное преступление?
Я сел на указанную мне табуретку в углу возле входной двери. Перед табуреткой стояла подставка типа тех, на которых студенты записывают лекции. Она, как и табуретка, была прикреплена к полу металлическими скобами.
Кислых вышел из кабинета. Я остался вместе с оперативной группой, которая меня привезла. Они сидели молча, глядя на портрет Дзержинского над стулом следователя. Кислых долго не возвращался, а парни из оперативной группы, по-видимому, не были такими железными, как первый чекист республики. Первым не выдержал тот, что был в кожаной куртке. Он снял трубку и набрал номер.
– Товарищ полковник, говорит старший лейтенант Веденцев, – начал он. – Товарищ полковник, с двух часов ночи, как нас подняли, еще не присели. Во рту не было и маковой росинки. Товарищ полковник, разрешите…
Но «товарищ полковник» перебил его. Кожаная куртка теперь только слушал, время от времени бросая: «хорошо», «слушаюсь». Потом бросил трубку на рычаг, и снова повисла тишина.
«…С двух часов ночи на ногах» – эта фраза удивила меня. Даже если они не знали о нашей деятельности все эти годы, даже если они узнали об этом только сегодня ночью, что за дикая срочность поднимать оперсостав в два часа ночи? И, вообще, где они были с двух часов ночи, ведь в Сиверскую они приехали только около часу дня? Арестовывали еще кого-нибудь? Странно все как-то…
21
НО Я НЕ ЗНАЛ, ЧТО…Но я не знал, что после нашего разговора на пустыре 1 мая подготовка к «Свадьбе» продолжалась. Теперь ее центр переместился в Ригу, а тремя ее двигателями стали Марк Дымшиц, Эдик Кузнецов и Иосеф Менделевич. И даже тогда, когда в двигателе № 2 возникли перебои – Эдик предложил перенести операцию на год, что было бы очевидным самоубийством для «Свадьбы», – хладнокровная целеустремленность Марка и решимость группы испытать свой шанс привели ребят утром 15 июня 1970 года на летное поле ленинградского аэропорта «Смольное».
Двадцатитрехлетний рижанин Иосеф Менделевич стал третьим двигателем операции, он работал до конца в максимальном режиме, хотя совершенно отличался от двух первых. Отличался хотя бы тем, что был единственным глубоко верующим в группе. С раннего детства Эрец-Исраэль был для него мечтой и сладкой грезой. Он не представлял своей жизни в любом другом месте земного шара, даже если там текут молочные реки с кисельными берегами.
Но Иосеф не был религиозным фанатиком, ожидающим сложа руки прихода Мессии. Для него клятвой звучали слова песни, которые мы пели в то время:
«Зеленеющим долинамСвой привет сыновний шлем мы.Орошать свои пустыниОбязательно придем мы».
И он делал все, чтобы прийти обязательно. Еще юношей Иосеф вместе со своей сестрой Ривкой стал участником одной из молодежных сионистских групп в Риге.
Ребята не имели никакого опыта – ни жизненного, ни опыта сионистской борьбы, но они горели. Так же как лирический герой Бялика они «боялись до крика, до зубовной боли жизни без надежды, без огня, без доли». И они действовали.
Иосеф выдвинул идею «захвата еврейского кафе явочным порядком». Целью было создание в Риге национального культурного центра, через который можно было бы проводить сионистские идеи в массы. Что касается метода, то через долгие годы, рассказывая мне эту историю в камере Владимирской тюрьмы, Иосеф сам не мог удержать улыбки. А метод захвата кафе был прост до предела. Члены группы и сочувствующие должны были по заранее составленному графику ходить в заранее избранное кафе и занимать там все места изо дня в день до тех пор, пока все не поймут, что это еврейское кафе. Тогда неевреи откажутся посещать кафе, и оно станет центром национальной жизни в Риге.
Однако трудности возникли сразу же и совсем неожиданно. Ребята учли не всех действующих лиц и вскоре это почувствовали. Когда официанты увидели, что каждый день столики начинают занимать не то школьники, не то студенты, которые часами сидели, заказав чай и булочку, они пришли в ярость. Ни выполнения плана для кафе, ни чаевых для себя лично – это уж слишком. И они перешли в атаку. Захватить кафе не удалось…
К 15 июня 1970 года Иосеф Менделевич пережил уже детские болезни роста. Он был уже активным членом сионистского движения в Риге, писал статьи для «Итона» и участвовал в его печатании, представлял Ригу на заседаниях Всесоюзного координационного комитета вместе с Борисом Мафцером.
Он был первым, кого Эдик и Сильва посвятили в план побега, и это говорит само за себя. Иосеф уволился с работы, еще раньше ушел с четвертого курса института. Побег стал главным в его жизни. Слова начальника Латвийского ОВИРа подполковника Кайя: «Вас никогда отсюда не выпустят. Вы сгниете здесь. Убирайтесь вон!» – звучали в его ушах постоянно.
Но главным отличием Иосефа от Марка и Эдика было его отношение к «Свадьбе». Для него «Свадьба» была как самосожжение для вьетнамских буддистов. С самого начала он не верил в возможность счастливого исхода. Он был убежден, что лично участников ожидает один из двух возможных исходов: смерть или тюрьма. И, тем не менее, он считал, что на это надо пойти, чтобы сгорев, осветить путь идущим сзади. Он был готов на самопожертвование во имя идеи и хотел, чтобы каждый из участников знал, что его ждет.