Евгений Войскунский - Девичьи сны
О господи!..
Метеостанция находилась близ маяка, на территории ОХРа. ОХР — это охрана рейда. Тут у причальной стенки стояли небольшие катера, а на берегу — несколько одноэтажных домиков. В одном из них и помещалась метеостанция. Но иногда мне приходилось по делам ходить в крепость, где располагались СНиС и службы тыла флота. Там-то, в СНиСе, меня и высмотрел главный старшина Олег Калачев. Он обрушился как ливень, как штормовой ветер. Это сравнение тут уместно потому, что Калачев был сигнальщиком и всю войну, по его словам, «не слазил с наблюдательных вышек», — балтийские ветры навсегда выдубили кожу его лица. Щуря, будто от порывов ветра, колючие светло-синие глазки, Калачев рассказывал, как белой ночью 22 июня сорок первого года увидел с вышки какого-то островка в Выборгском заливе фашистский самолет, атакующий пароход «Кремль», — увидел первые бомбы войны и доложил о них по команде. Потом были наблюдательные посты в Кронштадте, в Ораниенбауме, на Моонзундских островах, где-то еще. В Пиллау Калачев был начальником рейдового поста. Он со своими сигнальщиками смотрел — наблюдал за всем, что делается в море и в воздухе. В журнале на мостике поста регистрировались все выходы и входы кораблей в гавани Балтийска (так теперь назывался Пиллау).
В личной жизни Олег Калачев, по его словам, «дал сильную промашку». Краснолицый, коренастый, громкоголосый, он сидел в нашей с Валей комнатке, пил из кружки крепко заваренный чай вприкуску и повествовал, как с сорок второго года, будучи в Кронштадте, вступил в переписку с девушкой из Свердловска. Тогда многие девушки писали из тыла на фронт, завязывались и обрывались переписки. У Калачева — не оборвалась.
— …Раз прислала фото — я закачался. Глазищи — во! — Он схватил и поднес к лицу блюдце. — Улыбка — как у этой… ну, итальянец рисовал… Ага, Леонард! Волосы — вот как у тебя! — Он потянулся ко мне, но я отвела его руку. — Ну, думаю, если в деревянный бушлат не уложат, я тебя не упущу!
Короче говоря, влюбился Калачев по уши. Как только кончилась война, сделал Любаше письменное предложение и, не дожидаясь ответа, выслал ей вызов в Пиллау. Вскоре она приехала. Быстро поженились, Калачев подал рапорт на сверхсрочную, комнату выбил в КЭЧ — и стали они с Любашей жить-поживать как вполне семейные люди. В кино ходили. Когда в военторг привозили что-то из шмоток, Любаша всегда была в курсе, а он для нее не жалел денег из своего сверхсрочного оклада содержания. Молодая же и красивая! Разве откажешь? Хорошо жили — пока один из калачевских молодцов не засек Любашу, как она выходила из ресторана «Якорь» под ручку с молодым лейтенантом. Сигнальщики — они все видят насквозь.
Словом, опять же по словам Калачева, оказалась Любаша «перворазрядной б…». Конечное дело, надо было ей задать трепку, но он, Калачев, считает, что не годится на женщин подымать руку.
— Сказал ей только — «черт тя шил из собачьих жил» и подал на развод. Уже три месяца восемь дней живу в казарме, комнату ей бросил. А она по рукам пошла. Лейтенантов на эскадре много, все неженатые, у всех это… Ну ладно. А у меня сверхсрочная кончилась, все, больше не останусь. Ухожу с флотов.
Очень был Калачев настойчив: упрашивал меня выйти за него, потому как я ему «сильно нравлюсь по высшему разряду». Звал ехать к нему в подмосковный город Рузу. Там, в Рузе, был родительский дом; мать со старшей сестрой давно зовут его, Олега; огород там классный…
— Он шебутной, — сказала мне Валя. — Твое, конечно, дело, но не советую. Ты станешь дерганая в его огороде.
Калачев мой отказ пережил бурно. Почему-то он был уверен в своей неотразимости — ну как же, фронтовик, всю войну «не слазил с вышки», и не урод, между прочим, — как смею я, пацанка (сопливая, хотел он, наверное, добавить, но удержался), давать от ворот поворот? Я во всем была с ним согласна — он хороший, заслуженный, кто ж спорит — но замуж не хочу. Тем более в такой спешке. Ладно, он вдруг перестал возмущаться. Попробовал даже «переключиться» на Валю, но — очень уж она была длинная, почти на голову выше Калачева, а это не годится, когда мужик ниже ростом…
Была в главстаршине Калачеве прямота, которая мне импонировала. Он и в самом деле заслуживал самого хорошего отношения. Но с какой стати бежать за него вприпрыжку замуж?
Он демобилизовался осенью. Перед отъездом провел у нас вечер, сидел задумчивый, потягивал спирт, потом встряхнулся, прищурился на меня, как на входящий без оповещения корабль, — и затянул свою любимую: «Прощай, любимый город, уходим завтра в море…»
От души я поцеловала его на прощанье.
Осень незаметно перешла в зиму. Я удивлялась настойчивости, с какой тут дуют ветры западной четверти. Они гнали, гнали на восток бесконечные караваны туч. Проливались дожди, все более затяжные. Выпадал и таял снег.
Трудная это была зима. Жизнь замкнулась в треугольнике: работа — столовая — комната. В Балтийске, где резко преобладало мужское население, мы с Валей были на виду. Беспрерывно возникали знакомства, мы почти не успевали запомнить лица офицеров, добивавшихся ответного внимания. Один командир тральщика-стотонника, вся грудь в орденах и медалях, посвятил мне стихи, весьма пылкие, но изобиловавшие смешными ошибками («скажу тебе как другу, я чувствую недугу» — писал он, например). Другой ухажер, красавчик, лейтенант с крейсера, был мастер рассказывать анекдоты, не очень приличные, но смешные. Одна из наших соседок — та, что настаивала на ежедневной мокрой уборке, — высказала недовольство тем, что к нам ходят мужики, пригрозила пожаловаться в политуправление флота.
Валя, конечно, нашла что ей ответить. В квартире накапливалась неприязнь. И между прочим, сырость. Протекала черепичная крыша, одна стена в нашей комнате не просыхала, хотя мы накаляли чугунную печку-времянку до красного свечения.
Иногда после ужина, отбившись от желающих проводить, гуляли по набережным — мимо разрушенных и уцелевших домов, мимо белого штабного судна «Ангара». Дойдя до красной башни маяка, поворачивали. Маяк бросал в сумрак вечера проблески сильного желтоватого света. Валя учила меня уму-разуму. Я помалкивала, думала о своей нескладной жизни. Вспоминала Ванины рассуждения — о работе ума «над сырым материалом жизни»… о том, что «чудовище-повседневность унижает все, что стремится подняться выше…».
Стремилась ли я подняться выше? Не знаю. Твердо знала одно: с Ваней я бы поднялась над повседневностью… с ним раскрылось бы и получило развитие все лучшее, что есть в душе… в моей оцепеневшей душе…
В библиотеке Дома офицеров я брала чтиво. Я читала Вале вслух куски из «Джен Эйр» — книги, которая мне безумно нравилась:
«— Я сегодня же повезу тебя в Милкот, и ты должна выбрать себе материй для платья. Говорю тебе, через месяц мы поженимся… а через несколько дней я увезу мое сокровище в страны, где ярче светит солнце; ты увидишь виноградники Франции и равнины Италии, увидишь все, что было замечательного в прошлом и есть в настоящем… все дороги, по которым бродил я, мы снова пройдем вместе. И везде, где побывало мое копыто, оставит свой след и твоя ножка сильфиды…»
— Сильфида, — кривила крупный рот Валя Сидельникова. — Ах, ах! Посмотрели бы те, кто так красиво сочиняют, на нашу жизнь. В девятнадцатом веке, может, и были такие мужчины, которые красиво говорили. А теперь? Только копыта и остались. Только и умеют — копытом в душу садануть.
Я томилась. Робкая надежда на письмо от Авдея Ивановича — на хоть какую-то весточку от Вани Мачихина — истаяла, оставив в душе холодную пустоту. Я места себе на находила от печали, от неуютности быта, от навязчивого стремления Вали Сидельниковой опекать меня. Так хотелось услышать: «Ты мое сокровище»… Так хотелось, чтобы меня увезли туда, где ярче светит солнце, — не обязательно на равнины Италии, бог с ними, каким это образом можно на них попасть? — но хотя бы в Баку. Там Приморский бульвар, акации и купальня, там жаркое солнце, там сумасшедший норд крутит пыльные столбы… Там — в далеком детстве — ласково поблескивало пенсне моего отца…
Смутно, тревожно было на душе.
Но вот прошла зима, на Балтийск обрушились теплые ветры с дождями. В небе плыли бесконечные стада облаков.
Однажды в апреле мы с Валей смотрели в Доме офицеров новый фильм «Глинка». Фильм был так себе, только мне очень не понравился Алейников — актер, которого я вообще-то любила, — в роли Пушкина. Знаете, в том эпизоде, где он сидит в ложе театра и взволнованно грызет ногти. Но не в этом дело. Мы вышли из кинозала и услышали вальс. Наверху, в танцевальном зале гремела радиола.
— Давай поднимемся, — предложила я.
Валя сперва воспротивилась, но потом снизошла к моему легкомыслию:
— Ладно, заглянем. Только на минутку.
Мы вошли в зал и остановились у стены. Под вкрадчивые вздохи саксофонов кружились пары — черные тужурки и цветастые платья. Валя держала меня под руку, чтобы я не поддалась соблазну, не сорвалась в круг с первым, кто пожелает пригласить.