Вячеслав Шишков - Угрюм-река
Когда в людскую вошел Прохор, Илья Сохатых охорашивался перед кривым зеркалом.
– К ней? – ядовито спросил Прохор.
– Так точно, Прохор Петрович, к ним-с. – Он захихикал по-козлиному, надел плюшевую шляпу. – До приятного! Визави-с! – и, пристукивая тросточкой, удалился.
– Ибрагим, – нерешительно сказал Прохор и сел, глубоко вздохнув.
– Знаю, – мрачно ответил Ибрагим.
– Ей-богу, я не виноват... Но только, Ибрагим, люблю... Понимаешь ли...
– Дурак, Прошка!
– Борюсь... Понимаю, что нехорошо.
– Тэбе Куприян брать нада, Нина... Дело делать... А эта – тьфу!
– Просто голова мутится, грязь. И противно и сладко, понимаешь. И мамашу жаль...
– Думал, джигит Прошка... О! К свиньям... Баба вэртит туда-сюда... Ишак, мальчишка! Боле ничего нэ скажу. Цх!
Прохор ушел огорченный.
«К черту! Что же это, на самом деле?.. К черту!» – говорил он сам себе, но за словами была пустота и красный в голове туман.
Избушка Вахрамеюшки как собачья конура; он валялся на соломе, охал.
В углу плакала старуха.
– Ну как? – спросил Прохор и, поискав – куда сесть, опустился на опрокинутую кадушку.
– Для праздничка... похристосовалась ловко, окаянная... пущенка-то... – шамкал дед. – Умру...
Вскоре пришел фельдшер, осмотрел.
– Поставьте на ноги старика, – сказал Прохор, – сотни рублей не пожалею.
– Трудно, – ответил тот. – Два ребра сломаны.
– Ой, умру, умру!..
Старуха завыла пуще, у Прохора затрясся подбородок, он ухватил бабку за плечи, нагнулся к уху.
– Бабушка, – и голос его задрожал, – ведь я и сам не виноват. Ну что ж, несчастье стряслось... Вот на, бабушка, пока. – Он положил ей в колени горсть серебра и вышел.
XIII
День был ясен, праздничен.
Прохор с Шапошниковым пошли к тайге. Выбрали обдутый ветром мшистый взлобок, развели костер, варили чай.
– Что же вы, Прохор, от сладости из дому ушли? Наверно, у вас – море разливанное...
– Так, тяжело стало... Я очень природу люблю... Весна.
Весна шла с неба. Солнце сбросило с себя ледяную кору и зажгло на своих гранях пламенные костры. Земля раскинулась во весь свой рост, подставила грудь солнцу и недвижимо ожидала часа своего, как под саваном заживо погребенный. Восстань, земля, проснись! Все жарче, все горячее костры; вот уж истлел кой-где белый саван, и солнце, как золотым плугом, не спеша, но упорно роет лучами снег. Еще немного – и потекут ручьи, еще-еще немного – пройдут реки, примчатся с крылатого юга птицы, последние клочья зимних косм схоронятся в глубокие овраги и там подохнут от солнцевых зорких глаз.
– Весна – вещь хорошая, – сказал Шапошников, закуривая от огонька трубку.
Весь простор заголубел. Нарядное село куталось в весенних испарениях, как в бане молодица, только крест над туманами сиял, а поверх туманов легко и весело летал во все концы праздничный трезвон.
– Ваша жизнь как весна, – сказал Шапошников.
– Я совсем не знаю жизни... Я ничего не знаю, а надо начинать. Научите.
Прохор стоял, скрестив на груди руки и обратив к селу задумчивое, грустное лицо.
Шапошников раскуделил бороду и покрутил в воздухе рукой, как бы раскачиваясь к длинной речи.
– Жизнь, – начал он, – то есть весь комплекс видимой и невидимой природы, явлений, свойств...
– Вот вы всегда мудро очень, мне и не понять...
В комнату вошла Анфиса, поискала глазами кого надо сердцу, не нашла и в нерешительности остановилась у дверей. Разговор враз смолк. «Про меня», – подумала Анфиса.
Марья Кирилловна протянула от самовара мужу налитый стакан. Пристав с женой переглянулись, отец Ипат уткнулся носом в тарелку с ветчиной.
– С светлым праздником, – сказала в пустоту Анфиса и собиралась незаметно ускользнуть, но в это время, глотнув двенадцатую рюмку коньяку, быстро поднялся Петр Данилыч и, улыбаясь и потирая руки, на цыпочках благопристойно – к ней.
– Не удалось нам в храме-то... Анфиса Петровна... Ну, Христос воскрес... – Он сразу скривил рот и звонко ударил Анфису в щеку.
Все ахнули, Анфиса молча выбежала вон.
– Я тебе покажу, как мальчишку с толков сбивать! – гремело вслед.
Марья Кирилловна крестилась, радостные слезы потекли.
– Я не желаю бедняком быть... Это ерунда! Я буду богатым. Я хочу быть богатым. И вы мне не говорите ерунды, – с жаром возразил Прохор. – Вот, ешьте сыр...
Шапошников немножко подумал, ухмыльнулся в бороду.
– А что ж, – сказал он, прихлебывая сладкий чай. – Есть и среди купцов люди. Но редко. Это феномен. Теленок о двух головах. Например, Гончаров под Калугой, фабрикант. Его многие уважают. Рабочие у него в прибыли участвуют, и вообще...
– Гончаров под Калугой? – Прохор записал.
– Или, например, Шахов... Тоже оригинал, типус. Закатится в Монте-Карло, в рулетку сорвет добрый куш. Ну, дает. Нашим организациям помогал... Впрочем, потом оказался шулером.
– Я не знаю, каким я буду; думаю, что не худым буду человеком я... Без вашего социализма, а просто так.
– Ну что ж, – вздохнув, сказал Шапошников и с интересом поглядел в горящие глаза юноши. – Значит, выходит, мы с вами идейные враги. Идейные. Но это не значит, что мы вообще враги. Мы можем быть самыми близкими друзьями.
Прохор швырнул в белку шишкой и сказал, улыбаясь:
– Я, Шапошников, люблю с врагами жить. Веселей как-то... Кровь лучше полируется. – Он схватил Шапошникова за плечи и с хохотом положил его на лопатки. – Давайте бороться. Ну!
– Не умею, – сказал Шапошников. – Фу! – встал и отряхнулся. – Вы – юноша, а говорите, как зрелый человек... Эх, при других обстоятельствах из вас бы толк был.
Белка опять заскакала по сучкам. От прогретого солнцем сосняка шел смолистый дух. Солнце снижалось.
– Обстоятельства – плевок! – крикнул Прохор, с разбегу перепрыгивая через костер. – Ежели есть сила – обстоятельства покорятся.
– В жизни все надо преодолеть, – подумав и крепко зажмурившись, проговорил Шапошников, – а прежде всего – себя.
– Что значит – преодолеть себя?
– ...Отходит, – сказал отец Ипат, по-праздничному пьяненький, нагнулся над умирающим и, упираясь лбом в стену, а рукой в плечо Вахрамеюшки, дал ему глухую исповедь. Потом благословил плачущую старуху, сказал ей: – Мужайся, брат, – икнул и по стенке покарабкался домой.
...Анфиса истуканом сидела на диване и, как мертвая, стеклянно уставилась на цветисто разрисованную печь. Дышит или нет? Перед ней увивался Илья Сохатых. Гнала, грозила, – нет, не уходил.
Вечерело. Солнце сильно поубавило свои костры, задернулось зеленой пеленой, и все небо сделалось зеленоватым. Вставал из туманов холод.
– Пора, – сказал Прохор своему учителю.
Далекая Таня водила хороводы. Синильга спала в своем гробу. Эй, Таня, эй, Синильга! Но ничего не было перед его телесными глазами, кроме зеленоватой пелены небес и вечерней, робко глянувшей звезды.
– И где ты шляешься? – встретила его у ворот заплаканная кухарка. – Ведь прибил зверь мамашу-то твою.
– За что?
– Поди знай, за что. За всяко просто. Сначала Анфиску по морде съездил. А тут...
Прохор снял венгерку и, нарочно громко ступая, прошел к матери мимо сидевшего в столовой отца. Мать на кровати, в сереньком новом платье; рукав разорван, на белом плече кровоподтек.
– Мамаша, милая!..
Голова ее обмотана мокрым полотенцем. Пахнет уксусом. Лампадка. Апостол Прохор в серебре. Верба торчит. Мать взглянула на сына отчужденно. Он смутился. Мгновенье – и он бросился перед нею на колени. Ее глаза вдруг улыбнулись и тотчас же утонули в слезах. Она обхватила его голову и, как ни старалась, не могла сдержать слез и стонов, захлебываясь плачем, шептала ему в уши, крестила и крепко стискивала его:
– Как нам жить? Как жить?.. Чрез ту змею погибаю. Господи, возьми меня к себе!
– Родная моя, бесценная!.. Сейчас объяснюсь с отцом.
Она схватила его за руку:
– Ради Бога! Он убьет тебя...
– Мамаша! Надо кончить...
Она вскочила:
– Прошенька! Прохор!
Но он уже входил к отцу. Тот за столом один угощался, пьяно пел бабьим голосом, брызгая слюной, раскачиваясь:
Все меня оставили,Скоро я умру,Мне клистир поставили.... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Ай да батя – детям! – захохотала Варвара. Она зажигала висевшую лампу-»молнию». – Голова сивеет, а ты соромщину орешь... Тьфу!
– Хык! – хыкнул он. – Меня Илюха научил... Дурочка – кобыле курочка.
– Варвара, в кухню! – И Прохор захлопнул за нею дверь.
– А-а, красавчик, сокол, – прослюнявил Петр Данилыч.
– Отец... – начал Прохор и стал против него, держась за край стола. – Ты мне отец или нет? Ты моей матери муж или...
– А ты кто такой?
– Я человек.
– Ты? Чело-век? – Он заерзал на диване, плотный, корявый весь, и, выкатив на Прохора глаза, раскрыл рот, как бы в крайнем удивлении. – Пащенок ты! – взвизгнул он. – Лягушонок!.. Тьфу, вот ты кто!
– Если ты будешь мою мать бить, я пожалуюсь в суд. В город поеду, прокурору подам...