Ян Дрда - Знамя
Нас рассадили вокруг стола вперемежку с хозяевами и стали усердно наполнять наши тарелки.
Я сидел справа от председателя, от меня справа — Гога, но между мной и хозяином осталось еще одно свободное место. Я подумал, что там сядет хозяйка, но Ираклий с улыбкой объяснил:
— Это для тамады!
С минуту я ломал себе голову, что такое тамада, а потом забыл спросить. Да и как не забыть! Пошли разговоры, так что у нас у всех заболели руки: там, где не хватало слов, досказывали пальцы, чертили в воздухе или на скатерти. А энергичный взмах руки подтверждал сказанное. Но мы понимали друг друга, как родные, потому что хотели понять сердцем.
Вы знаете, как любопытны наши женщины: они во все глаза рассматривали, как одеты грузинки, расспрашивали, как какое кушанье приготовлено, перешептывались о том, что видели в домах: радиоприемники, патефоны, пестрые великолепные ковры… Когда же это бывало-, чтобы в сельской хате можно было найти ковры?! Крестьянка Гомолка из Драчова, веселая говорунья, закричала мне через весь стол:
— Ветровец, куда это ты нас привел? Ведь здесь как на свадьбе в Кане Галилейской!
А мне в эти минуты больше всего хотелось иметь крылья, чтобы немедленно хоть на минутку слетать домой, в Вишневую, рассказать обо всем, что сегодня переливается через край в моем сердце. Андулка, соседи, товарищи, — ведь и мы можем так же радостно жить, если переделаем жизнь в своей деревне! Мы должны все переделать! Переделаем! Тогда и люди станут другими: не будут один у другого тайком урезывать поле, не будут до крови избивать соседского мальчишку за одно сорванное яблочко, не будут ночью переставлять межевые камни, не будут за корову или хату продавать своих дочерей нелюбимому, не будут морить стариков голодом. Молодые будут выходить замуж и жениться не ради состояния, а по чистой, искренней любви, о какой поется в песнях!
Я смотрел, как блестят глаза и пылают щеки у наших людей при разговоре с тортизцами, как взволнованно они рассказывают о своих домах, о детях, о старых ужасах и новых надеждах, и видел, каким энтузиазмом охвачены сердца. Что ж, разве с ними, с этими прекрасными людьми, мы не сумеем достигнуть таких же чудес и у нас, в Чехии? «Сумеем! Сумеем!» — хочется мне воскликнуть вслух, и в эту минуту я дал себе слово не жалеть своих сил и добиваться победы социализма и у нас в Чехословакии, и у нас в Вишневой!
Разве здесь, в «Тортизе», еще двадцать лет назад бедные крестьяне с помощью старинного плуга и пары волов не снимали урожай по десяти центнеров с гектара? Разве здесь не было нищих, полуголых детей с голодными глазами? Разве здесь женщины не были под игом изнурительного труда? Ведь именно об этом рассказывают за столом тортизские старики! Говорят о том, как на ветвях старого дуба царские жандармы повесили пятерых крестьян-бедняков за то, что те не смогли заплатить подати и предпочли бежать в горы. Злее кавказских барсов были в то время господа. Они выпили больше крови, чем все дикие звери. И здесь были свои ломикары, которые мучили рабочий люд, и свои Козины, которые отдавали жизнь в борьбе за человеческие права, и свои яношики, которые мстили за несправедливость по отношению к беднякам. И здесь лились кровь, слезы и пот, которыми можно было бы до краев наполнить все наши пруды. Не всегда была Тортиза такой. Только двадцать лет она называется «Красная Тортиза» — «Руда Тортиза»!
Ираклий Чачвадзе оторвал меня от этих мыслей: он посадил рядом со мной красивого, стройного, как горный явор, старика, ростом выше меня на голову, седовласого, но с черными, как вороново крыло, усами, с проницательными черными глазами и с орлиным носом.
— Познакомьтесь, — сказал Ираклий, — это наш тамада!
До этой минуты никто из тортизцев не прикасался к вину. Без тамады, без председателя пира, в Грузии не пьют. Тамада — это глава стола. И, конечно, у него есть особый опыт! Он предложит выпить тогда, когда захочет развязать язык замолчавшему, но не позволит даже глотка тому, у кого от вина уже начинает мутиться в голове. А, главное, он следит за тем, чтобы за столом шли мудрые и красивые, веселые и радостные речи, братские и сердечные. И вот наш тамада уже поднял окованный серебром рог и ясным, молодым голосом произнес тост за здоровье, счастье и процветание нашей Чехословакии…
Я бы, товарищи, с таким удовольствием поведал вам все, что сказал прекрасного о нашей родине этот славный восьмидесятилетний грузинский колхозник, пасущий тортизские отары овец! Но мне нужно стать поэтом, чтобы передать его прекрасную речь. Так красиво, как он сумел сказать о Сталине, о нашей дружбе, может, и в книжках не пишут. Наша страна лежит далеко-далеко, но Сталин своим ясным взглядом смотрит еще дальше, он видит край света, видит самого последнего бедняка. И о нем тоже думает Сталин. Выше, чем может взлететь горный орел, летит мудрая мысль Сталина, шире, чем все моря света, его богатырское сердце, любящее всех угнетенных! Хорошо и красиво живется народам со Сталиным!
Сказал тамада и о товарище Готвальде. Он знал столько подробностей о его жизни и борьбе, что даже мы были пристыжены. Боевым соколом он назвал его, а нашу Чехословакию — сияющей жемчужиной, которая будет всегда светиться под солнцем свободы…
Я хотел поблагодарить старика, но мне помешали слезы радости. И никто из наших в ту минуту не мог вымолвить слова от радости и счастья. Мы только молча поцеловались и снова и снова вместе с грузинскими друзьями восклицали: «Гаумарджос! Гаумарджос!»
В эту минуту послышались гармоника, бубны, дудки и тамбурины, и тортизская молодежь в два ряда пустилась танцевать. Стройные, как ели, парни в черных бешметах, в барашковых шапках, с обнаженными кинжалами в руках, как будто готовы были ринуться в бой. Девушки в длинных платьях, с белыми вуалями, которые, как снег, прикрывали смоляные волосы, с золотыми позвякивающими монетами на запястьях, в вышитых золотом шапочках на темени… Первая как в работе, так и в танце Назико — тортизская роза, прелестная голубка. А напротив нее с острым кинжалом в зубах наш Гога.
Он, притопывая, наступает, словно ястреб преследует голубку, и Назико отходит назад мелкими, неприметными шажками, будто сама она стоит на месте, а земля уплывает у нее из-под ног.
А потом вот так же выплыл белый девичий поток. Руки прижаты к груди, головы гордо подняты. Поток отступает и наступает, как белая пена у берега Каспийского моря. Потом они белыми хлопьями закружились в вихре… Нет, нет, скорее это напоминало яблоневый цвет на майском ветру… И уже снова теснит эту белую волну черная стена парней. Они дико кружатся, потом вдруг над головами у них блеснули кинжалы, и у нас на глазах разыгрался стремительный бой. «Бринк! Бринк!» — звякают один о другой кинжалы, так что искры летят. Чорт его знает, как эти парни не посносили друг другу буйные головы! Но вот ликующий крик, и кинжалы вдруг начинают свистеть у самой земли, парни «подсекают» друг другу ноги. Таким молниеносным ударом и впрямь можно перерубить голень, если вовремя не подскочить на метр от земли, если не взлететь, как черная огромная птица.
Ираклий приподнялся, встал и старый тамада. Глаза у обоих блестят, ноги притопывают в такт музыке… И в ту минуту, когда Гога, едва касаясь земли, опять, как облачко около месяца, кружится вокруг Назико, налетает Ираклий и, словно горная гроза, словно падающая скала, своей огромной фигурой вытесняет из круга худощавого Гогу и начинает кружить около Назико в бешеном вихре, так что рябит в глазах. Но не пара старый орел голубке! В один миг выскальзывает Назико из его круга, белое покрывало мелькает, как крыло, и вот Назико уже опять кружится с Гогой, впиваясь голубыми глазами в его черные очи, и оба слегка взлетают, как от легкого дуновения утреннего ветерка…
Разгорячившийся Ираклий со смехом возвращается к столу и озорно толкает меня локтем:
— Вот видишь, прогнала меня, старика. Молодой ей больше по сердцу!
Бубны умолкли, и Гога с Назико исчезли вместе с товарищами и товарками за темным орехом. Наши все еще смотрят, как околдованные, на лужок с примятой травой. При виде красоты и радости советской жизни у нас тоже как будто вдруг вырастают крылья. Словно внезапно лопнула скорлупа старого, которое не давало нам свободно вздохнуть.
Первая вечерняя звезда взошла над Кавказом, и мы взволнованно смотрим на нее. Это советская звезда, утренняя звезда нашего будущего. Она предвещает нашим детям счастливую зарю.
5Время бежит, как река.
Скоро минет два года, как я вернулся из «Красной Тортизы». Смотрите: снег уже тает под вешним солнцем. Наша Вишневская земля больше не кажется разорванной на ленточки, не похожа на заплатанную юбку бедной пастушки. Теперь это — широкое поле, и сердце бьется быстрее, когда осматриваешь его с высоты Ветреного холма.
И у нас в Вишневой не один я, а десятки товарищей мечтают о «Красной Тортизе». Я раньше часто печалился, что у меня нет сына. Теперь их у меня полна деревня! По вечерам ко мне приходят соседи, приходит молодежь — трактористы, доярки, скотники, агроном, бригадиры и звеньевые… Прямо с поля, в грязных сапогах, они заходят к нам, садятся где придется, курят так, что над столом становится сине от дыма.