Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
— Изучали ли они его, я этого не знаю, государыня. По моему разумению, они его создали заново, по подсказке языка российского, столь близко им известного. Сие не певучая декламация школы французской с ее заученными кукольными жестами. И не любование собственною позитурою, столь свойственное итальянцам. Також и не бессмысленное кривляние комедиантов немецких и аглицких. Сие есть нечто подсказываемое изнутри чувством и натурою, и искусно, в понятной всем манере, передаваемое звуками голоса и движениями. Может быть, я увлекаюсь, государыня, но на меня декламации их, сказанные без подготовки, произвели впечатление некого откровения. Я начинаю видеть театр российский в каком-то новом свете.
— Вы нас совсем заинтриговали, Александр Петрович, вашим переворотом театральным, начавшимся где-то в Ярославле, — сказала Елизавета. — Однако продолжайте ваши чудесные сказки о мудрых детях природы.
— Сии сказки могут стать былинами отечественными, ваше величество, — горячо продолжал Сумароков. — А былинами нашими мы вправе гордиться. Токмо богатыри, о коих я веду речь, не сидни, просидевшие без движения тридцать лет и три года. Они все юны, и видно, что времени своего даром не потратили. Если не все из них, то многие — завзятые любители искусств и российской словесности. Не одна персона из них имеет знакомство с языками иностранными. Занимаются переводами и сочинением пиес собственных. Я чаял встретить в них узких истолкователей наших духовных златоустов, как то: святого Димитрия Ростовского, Феофана Прокоповича и иже с ними. А встретил актиоров, созвучных образованности европейской. Они знакомы со всею, почитай, словесностью современною. Знают наизусть обе трагедии господина Ломоносова; как есть все кропания вашего слуги недостойного. Перевели с итальянского столь трудное творение Метастасиево, как «Милосердие Титуса» и что-то еще, не упомню. Имеют в реестре свои собственные сочинения в роде драматическом. Не справились пока токмо, как ни бились, с одним достославным творением, увы, кроющим своею сенью развесистой все наши попытки в оном роде. Я имею в виду преславную трагедию первого пииты придворного, господина Тредьяковского, «Дейдамиею» именуемую. Посрамление славным комедиантам пришло от множества словесных коварностей, заключенных в оном творении. Они же не поддаются перекладу на удобьсказуемую речь нашего простецкого и незамысловатого языка российского.
Императрица и все бывшие в ложе весело рассмеялись.
— Этого чуда никто из смертных не в силах преодолеть, — рассмеялась Елизавета.
— Я пробовала, — сказала Екатерина, — но отложила до времени, когда у меня явятся внуки. Это будет им наказанием за грехи отцов.
Сумароков извлек из-за обшлага мундира список, данный ему Федором Волковым, и протянул его императрице.
— Не удостоите ли, ваше величество, взглянуть на список пиес, приуготовленных и сыгранных в Ярославле сею компаниею ребят охочих?
Императрица углубилась в список. Между тем, Сумароков, нагнувшись к императрице, объяснял:
— Смею обратить милостивое внимание вашего величества — возле каждой пиесы проставлен день ее первого представления. Почитай все они опередили представление оных на столичных театрах. В этом и заключается главная доля чудесного, касаемо ярославцев.
— В самом деле! Это достойно внимания, — согласилась императрица.
Список пошел по рукам. Его все просматривали с заметным любопытством.
— Что же первое покажут нам ваши дети природы, Александр Петрович? — спросила Елизавета.
— Сие представляется милостивому усмотрению моей государыни.
— Как вы думаете, Катиш?
Екатерина просматривала список. Полушутя, сказала:
— Здесь значится назидательное нечто — «Покаяние грешного человека». Поелику каждый из нас грешен, — разумеется, исключая ваше величество, — подаю голос за всеобщее покаяние. Оно же, кстати, пост великий на носу.
— Без всяких исключений, дитя мое. Я такая же грешница, как и все.
Представление ко двору
На следующее утро Сумароков появился в Смольном ни свет ни заря.
Александр Петрович, в силу этикета, не решился спросить у императрицы о точном часе представления ей ярославских комедиантов. Решил, что это должно произойти сейчас же вслед за обычным утренним приемом, часов в десять-одиннадцать. Нынче как раз был приемный день.
Сумароков влетел в столовую, когда комедианты сидели за утренним завтраком, еще при свечах.
— Здорово, друзья! — весело крикнул он еще с порога. — Колымаги ждут. Отменная погода. Легкий морозец, и ясно по-весеннему. Сидите, сидите! Доканчивайте ваше дело, не торопясь. И никогда не смейте вставать при моем появлении. Я также не буду вставать при вашем. Эй, дружище Бредихин, распорядись, братец, чтобы и мне налили кофею покрепче. Дома-то у меня еще спят.
Александр Петрович опустился на свободный стул возле Федора Волкова. Пожал его руку, лежавшую на столе. Остальным дружески покивал головой.
— Со всеми не ручкаюсь. Канительная история. Ну, как спали-почивали?
— Отлично, Александр Петрович, — ответил за всех Федор.
— Весьма рад. Жалобы имеете?
— Помилуйте, какие у нас могут быть жалобы? — улыбнулся Федор Волков.
— А почему оным не быть? Я ведь знаю порядки здешние. И прошу не церемониться. Чуть что не так — первым долгом ко мне. Так и условимся. Каждый день начинать с жалоб. Только таким путем можно добиться чего-то путного.
Служитель подал Александру Петровичу кофе и белого хлеба с маслом. Сумароков жадно, большими глотками, начал отхлебывать горячий напиток. Он был в военной форме, при какой-то звезде, и боялся закапать себя кофе. Сделал несколько глотков, поморщился. Брезгливо отодвинул от себя кружку.
— Бурда! Возмутительная бурда! Послушай, Бредихин! Ты что же, и дальше намерен поить таким мерзким пойлом?
Бредихин вытянулся.
— Повар сказывал, такого отпустили, Александр Петрович.
— А ты сам пробовал? Не сказал им, что кофей для людей, а не для свиней?
— Когда же было? Еще сутки не минули, Александр Петрович.
— Господин бригадир, чорт вас побери! Изволите полагать, что одни сутки людей и мерзостью дозволено пичкать? Свинство, братец! Безобразие! Значит, и остальное питание також для свиней? Чортовы перечницы! Воры! Негодяи! Наживаетесь на безответных людях! Где повар? Подать мне его сюда, прохвоста! Я из его паршивой туши такое месиво сделаю, что и свиньи откажутся лопать.
Сумароков сорвался с места, схватил кружку с недопитым кофе и стремглав устремился в кухню. Побледневший Бредихин пожал плечами и последовал за ним.
— Новый день начался, — усмехнулся Алеша Попов.
— Что-то он похож на старый, хоть и прояснело, — отозвался Шумский.
— Ну и порох! — промолвили, качая головой, Чулков и его соседи Куклин и Голик. — Заправский командир. Этот наведет порядок.
— Кофей-то и впрямь неважнецкий, — заметил Григорий Волков.
— Чуточку получше нашего ярославского, — решил Ваня Нарыков.
— А я его отродясь и не нюхивал в Ярославле-то, — сказал Иконников. — Не разберу, плох он, али хорош. Лезет в глотку — и ладно.
Все засмеялись и сейчас же утихли. С кухни донеслись звон разбиваемой посуды и неистовые крики Сумарокова…
— Лакай, скотина! Сам лакай! Весь котел вылакай! Не отступлюсь! Здесь что? Кофей? Другой кофей? Для себя? Ах, мерзавец!
Звон кастрюль и снова бой посуды.
Комедианты притихли. Федор Григорьевич только покачивал головой.
Через минуту появился совсем спокойный, улыбающийся Сумароков.
— Все в порядке, друзья. Сидите. Сейчас подадут настоящего кофе. Негодный поваришка его для себя приберегает, а нас жжеными пробками потчует. Уж я его!
В дверях стоял улыбающийся Бредихин. За ним два служителя и сам повар, все перепуганные, с вытаращенными глазами несли подносы, уставленные кружками со свежим кофе и тарелками с какими-то коржиками.
— Прошу, друзья. Это ваш завтрак, — весело объявил Сумароков, с удовольствием отхлебывая кофе и заедая его сдобными коржиками. — Толстый Онуфрич рассчитывал один за двенадцать персон распорядиться. Я уж вижу, что дело не ладно!
Он сделал свирепое лицо и молча погрозил пальцем тучному повару, у которого тряслись губы.
Бредихин потянул носом ароматный запах кофе. Сказал, присаживаясь к столу:
— Этого, пожалуй, и я выпью. Ну-ка, Онуфрич…
Все засмеялись. Сумароков нагнулся к Бредихину:
— Имейте в виду, сударь: из деликатности вашей — шиш получится. Извольте над каждой кастрюлей носиком вашим поводить. Не понравится запах — Онуфричу в нос. Я ведь знаю снисходительность вашу к «простому народу». Так комедианты — это и будет простой народ, а ворующие повара к оному не относятся.