Александр Говоров - Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса
Лодочники оттолкнулись шестами, дощаник развернулся и выплыл на середину запруды, минуя ряды всяческих посудин, причаленных вдоль чернеющей во тьме Китайгородской стены. Взялись за весла. Хотя и против течения, но идти было легко — от осенних дождей Неглинка разлилась, затопив низкие берега.
Татьян Татьяныч, закутанный в какую-то епанчицу, совсем продрог, зуб на зуб у него не попадал. Бяша обхватил его, стараясь согреть, старый шут благодарно прижался к нему.
Печатники в лодке, те, которые не дремали и не гребли веслами, негромко беседовали. Все о том, что жалованье затеяли книгами — будь они неладны! — выдавать, а попробуй продай эти книги, кому они нужны? Книготорговцы-перекупщики на Торжке берут их за бесценок, прямо ложись и околевай!
— А ты что же, Афанасий? — обличал кого-то старческий бас на корме. — Опять из царевой типографии краску крадешь? Это что там у тебя в крынке?
Виноватый голос что-то промямлил ему в ответ, и бас обещал, засмеявшись:
— Пойду завтра Мазепе скажу, пусть вздует тебя батогами. Лубок небось дома печатаешь и продаешь? То-то люди дивятся: простой тискальщик, а дом у тебя под железной крышей!
Проплыли мимо Пушечного двора, где за высоким тыном подымались в осеннее черное небо сполохи огня. В кузницах звенели молоты — работа шла и ночью, война требовала пушек.
— Эй, наклонись, наклонись, спины не жалей! — закричали лодочники.
Проходили под аркой Кузнецкого моста, где полноводная Неглинка плескалась чуть ли не у самого свода. Легли почти что на дно лодки, и при свете фонаря в водяной ряби было видно, как проплыла навстречу раздутая дохлая лошадь. Приходилось и носы затыкать на этой речке Неглинке.
Странно было видеть на залитых водою Петровских лугах избы на сваях, словно острова, и в них приветливо мелькающие огоньки. Неугомонный бас на корме опять принялся корить кого-то за покражу, но другие вступились.
От монотонного покачивания и тихого плеска волны Бяша чуть не уснул, тем более что Татьян Татьяныч разогрелся под его рукой и стал в свою очередь согревать Бяшу.
— Приехали! — закричали лодочники. — Труба! Вылезайте из кареты, ваши, драть-передрать, благородия!
Это была действительно труба — отверстие в стене Белого города, куда сквозь решетку с шумом вливалась текущая с севера Неглинка. Печатники выбрались из дощаника, кто зевая, кто бранясь, и по грудам кирпича стали карабкаться к пролому в стене. Там, за стеной, начиналось их царство — Печатникова слобода. Вслед побрели и наши приятели.
Погода была сырая, но, слава богу, без дождя. Ветер все же пронизывал, и бедный Татьян Татьяныч, ковыляя сзади, охал и чертыхался.
— Доколе ж идти?
— Вон Драчевка на горе, — ответил Максюта, хотя во тьме не видно было не только что горы, но и самого Максюты, который, однако, шагал весьма уверенно. — Там нас ждет провожатый.
Остановились у стены бастиона, построенного еще когда ждали нашествия шведов; здесь было потише от ветра. Провожатого не было, долго стояли, казалось — целую вечность. И присесть-то было негде, везде мокрядь да гнилой осенний лист.
Наконец послышалось равномерное позвякиванье железа, тяжелые шаги и стук посоха.
— Он! — встрепенулся Максюта.
Провожатый приближаться не стал, откуда-то издали пробормотал молитву: «Достойно убо всещедрого света…», а Максюта ответил: «Аминь». И провожатый двинулся во тьму тяжкими шагами по еле различимой тропке, звеня железом и напевая тропарь. Шли долго, и Татьян Татьяныч стал задыхаться, отставать. Максюта просил провожатого идти потише.
— Теперь уже скоро…
Пошли вдоль пахнущих смолой штабелей теса, где-то близко плескалась вода. Бяша узнал — это был лесной торжок у Самотеки, дрова сплавлялись сюда по реке. Вышли из-за штабелей, и, хоть луны не было, при свете звезд вполне можно было определиться — впереди виднелся частокол старого Тележного двора. Двор этот был заброшен с тех пор, как Каретный и Колымажный ряды перенесли отсюда на другой берег Неглинки. Теперь слобода печатников устроила в нем какие-то свои склады. Бяша однажды ездил сюда с отцом. А за спиной на высоком холме высились луковицы Рождественского монастыря. Самотека! Здесь такие урочища, что ярыжки сюда и днем не смеют соваться.
Добрались до частокола, сквозь щели которого чудились огни и голоса. Провожатый постучал в калитку условным знаком. Отозвался тенорок, странно знакомый, сладкий, как у певчего:
— Канды венды?[186]
— Свонды, свонды! — ответил хрипло провожатый, и его голос также показался Бяше удивительно знакомым. — Свонды! Впущай скорее, нечего православных томить!
Калитка открылась, и по дощатому мостку они прошли в глубь двора, где было обширное низкое строение, похожее на амбар. В распахнутых воротцах амбара был виден костер, вокруг которого сидели люди.
У сарая к ним приблизились два молодца, стриженные по-казацки в кружок, и бесцеремонно ощупали их, стараясь отыскать, очевидно, оружие.
Пока его обыскивали, Бяша смотрел на провожатого, который безучастно стоял в стороне. Это оказался юродивый от Николы Москворецкого, кто же его не знал? Блаженненький был он, Петечкой его звали, по прозвищу «Мырник». Сидел он обычно лохматый, зверовидный, приковав себя к стене храма на огромной ржавой цепи; приезжие ужасались, серебро щедро сыпалось в кружку. Теперь он стоял, перекинув через плечо эту цепь с выдранным из стены штырем. Можно было разглядеть также висевшие на нем вериги[187] — каменный крест, который, казалось бы, не поднять и бурлаку.
— Петечка! — сказал ему тенорок. Это был певчий не певчий, бритый, но с косицей и в подряснике, какой-то по виду церковный человек. — Опять табашников привел? Давай-ка лучше хлопнем их по темечку — и в реку, а?
На слова его, однако, никто не обратил внимания, и певчий этот, хихикая, побежал за казаками. А Бяша узнал и его. И, узнав, ужаснулся, потому что это был не кто иной, как Иоанн Мануйлович, помощник директора Печатного двора, по прозвищу «Мазепа», которого все мальчишки на Никольской и на Торжке ненавидели, потому что он их походя за уши драл, и за вихры таскал, и палкою потчевал. Слава богу, он Бяшу не знал в лицо, хотя раза два отпускал и ему ни за что подзатыльники. Ночь летела, как стремительный сон, всполохи костра, мелькающие тени людей, приглушенные голоса — Бяша потряхивал головой, чтобы отогнать наваждение.
Казаки привели юношей и шута в амбар, посреди которого ярко горел костер. Вдоль бревенчатых стен было расставлено самое разнообразное оружие — и старинные пищали, и аркебузы, и новейшие мушкеты тульской работы. На коновязи были развешаны пистолеты, сабли — целый арсенал. В воротцах сарая даже стояла пушечка на деревянном лафете.
Дальний конец огромного амбара, куда свет костра еле достигал и где горело несколько свечей, занимало какое-то странное деревянное сооружение с длинной рукояткой и перекладиной. Вокруг суетились люди — уже не казаки, стриженные в кружок, а похожие на московских мастеровых, с подвязанными ремешком волосами и в кожаных фартуках. Одни держали в руках деревянные доски или бумажные листы, другие — кисти и крынки с краской. Среди них был один в казацких шароварах, подпоясанный полотенцем, полуголый. Обнаженная спина его была столь могуча, мускулиста, так высок был его рост, что фигура эта поневоле выделялась среди прочих.
Блаженненький Петечка Мырник приковылял именно к нему и подергал за полотенце:
— Привел я их, атаман.
— Ага, — отозвался тот, не оборачиваясь. — Пусть они трапезуют.
Тогда пришедших пригласили к костру, где деревянными ложками по очереди хлебали из котла. Тут же стояла объемистая сулея с вином.
Пока шли к костру, Бяша рассмотрел, что за сооружение в дальнем углу колымажного сарая: это была обыкновенная штанба, печатный станок! И люди вокруг занимались самым знакомым Бяше делом — они делали картинки, лубок, что продавался на Спасском крестце. Московская полиция сбилась с ног, разыскивая зловредных лубочников, в Печатной слободе обыск за обыском, а они, оказывается, вот где угнездились — в неприступном урочище[188], под защитой гулящих людей! Иные резали печатные доски — со смехом, с прибаутками, видимо без оригиналов, прямо наобум. Другие производили оттиски их на штанбе, которую как раз помогал налаживать атаман. Третьи раскрашивали эти оттиски грубо, как говорится, по носам. И наутро же, очевидно, несли их на Крестец, где бойко ими торговали, — то-то им было и брашно!
На развешанных для просушки оттисках Бяша различил хорошо знакомые сюжеты. Вот Яшка Трык, полна пазуха лык, три дня не ел, а в зубах ковыряет. А вот Кот казанский, обормот астраханский, жулик сибирский, обжора богатырский, славно жил, не тужил, сладко ел, вволю храпел… Котовья морда ужасно получалась похожей на царя Петра Алексеевича, недаром те, кто ее красил, столь веселились!