Алексей Чапыгин - Разин Степан
Квашнин переглянулся с Морозовым.
Морозов сказал:
— Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я!
— Ты, Иваныч?
— Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нем могло статься смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и ложно… Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно — всех казаков не можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе, государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые казаки умеют ему укорота дать… Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не доказано, что он вор.
— Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? — спросил царь.
Долгорукий заговорил резко и громко:
— Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильич сыск ведал хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии… кровь лить, не жалея, — губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око государево должно по Руси ходить денно и нощно… Того вора, Разю Стеньку, что спустил боярин Борис Иванович, — того вора, государь, спущать было не надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от крамолы.
— То правда, князь Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из Земского в Разрядный приказ[100]: пущай над дьяками воеводит, учитывает, сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору… Тебя же, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского приказу замест Ивана Квашнина.
Квашнин поклонился, сказал царю:
— Дозволь, государь, удалиться?
— Поди, боярин!..
Квашнин, не надевая шапки, ушел.
Царь перевел глаза на Морозова:
— Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь отдавал. Обычно ему своеволить… Придется отдать и эту.
Морозов низко поклонился царю.
— Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного боярина к дому его.
— Будет сделано по слову твоему, государь!
Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого.
Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли Долгорукого с царской милостью.
Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно:
— Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда посмеетесь! Нынче, вишь, ведаете, что дружить с боярином Борисом Ивановичем и Квашниным не лишнее есть!
Долгорукий уехал.
Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
На Волгу
1
«От царя и великого князя Алексия Михайловича, всея великия и малыя и белыя Русии самодержца, в нашу отчину Астрахань боярину нашему и воеводе князю Ивану Андреевичу Хилкову, да Ивану Федоровичу Бутурлину, да Якову Ивановичу Безобразову, и дьякам нашим Ивану Фомину да Григорию Богданову. В прошлом во 174 году[101] мая во втором числе посланы к вам наши, великого государя, грамоты о проведыванье воровских Козаков и о промыслу над ними, которые хотят идти с Дону на Волгу воровать, чтоб однолично воровских Козаков отнюдь на море и на морские проливы не пропустить и чтоб они на Волге для грабежей не были…»
На Дон из Посольского приказа была послана грамота от 25 марта 1667 года:
«Послать от войска донского в Паншинский и в Качалинский городы особо избранных атамана и есаула и заказ учинить крепкий, чтоб козаки со Стенькой Разиным под Царицын и иные места отнюдь не ходили».
Воевода Андрей Унковский из Царицына в 1667 году доносил:
«Стенька Разин с товарыщи на воровство из Черкасского пошел же, и войско ему в том не препятствовало».
В хате Разина чисто прибрано. В углу черные образа на клинообразной божнице по серебряным венцам завешаны шитыми полотенцами, глиняный пол устлан пестрыми половиками.
Олена, нарядная, в новой плахте, в красных штанах, в сапогах с короткими голенищами, прибирала стол.
— Ты бы подсобил, Фролко, или Гришутку покликал — где он?
Черноволосый, с девичьим лицом, уже тронутым морщинами около карих глаз, Фрол ответил женщине бренчаньем струн домры, потом приостановил игру, сказал:
— Твой Гришутка с ребятами побежал за город — играют в войну.
Снова забренчали струны.
— Чого брежчишь? Ужо придет, наиграешься — жди!
— А ну его, лисьего хвоста, волчьего зуба! Не люблю, Олена, Корнея, и Стенька его не любит.
— Ой, лжешь! Стенька батьку хрестного любит и почитает…
— И покойный отец Тимоша не любил… В ночь, как помереть ему, я его хмельного вел по Черкасскому, говорил: «Берегись Корнея, Корней дуже хитрой». Давно уж то было, да хорошо помнится.
— Не хитрой был — не был бы столь годов атаманом, а то без его совета и круг не бывает. — Олена засмеялась, подразнила Фрола, подходя, растопыривая над головой казака полные руки.
— Стара стала, а обнять, что ль? Вишь, много ты, Фролко, на девку походишь — оттого, должно, не женишься.
Фрол опустил глаза.
— Не женюсь и в помыслах не держу, — прибавил чуть слышно: — Тебе забава, а я тебя сызмальства люблю…
— Любишь? Ой, да не казак ты!
— Не лежит сердце к казачеству: война, грабеж. Где казаки, там смерть, а они лишь похваляются, что нещадны ни к младеню, ни к старику.
— Кабы Стенько тебя чул — согнал бы с хаты.
Фрол рванул струны. Олена отошла к столу, поправила яндову с вином, одернула скатерть.
— Чего струны тревожишь?
— Вишь, эти пищат — не могу терпеть.
В углу у дверей стояла большая ржавая клетка, из нее пахло тухлым мясом. Два ястреба сидели на жердочке клетки один против другого, но их разделяла проволочная сетка, и ястреба, срываясь с жердочек, бились в сетку, впивали крючкообразные когти, норовя достать один другого, и не могли — вновь садились, свистели заунывно:
— Фи-и-и… Фи-и-и…
— Махонькие были, а выросли — все сцепиться пробуют… Тебе бы, Фролко, в пирах домрачеем ходить… Стенько не такой. У, мой Стенько грозен бывает!
— Стенько по роду пошел. Батько Тимоша удалой был: с Кондырем Ивашкой[102] Гурьев достроить цареву купцу не дал… сказывали…
— А ты не в породу. Ха-ха… девкой, вишь, тебя рожали, да сплошали… ха-ха-ха… — колыхалась полная грудь Олены, колыхался живот недавно беременной — топырилась спереди плахта.
Солнце било в хату жарко и вдруг померкло на короткое время. Высокая фигура атамана степенно прошла в сени хаты.
Взмахнулись концы половиков у дверец.
Корней-атаман, сняв шапку с бараньим околышем, перекрестился всей широкой пятерней.
— Эге, плясавица! Поздорову ли живешь, дочка?
— Садись, хрестный, испей чего с дороги.
— С дороги? Бугай те рогом! Не велык шлях.
Сверкнуло серебро в ухе, атаман сел к столу, заслонив солнечный свет.
— Э, да вона вечерница альбо денница? Домрачей у дела. Гех, Фрол! Круты казацкую, круты.
Фрол, перебирая струны, тихо подпевал:
А то было на Дону-реке,Что на прорве — на урочище.Богатырь ли то, удал казакХоронил в земле узорочье…То узорочье арменьское,То узорочье бухарское —Грабежом-разбоем взятое,Кровью черною замарано,В костяной ларец положено.А и был тот костяной ларецСхожий видом со царь-городом:Башни, теремы и церковиПод косой вербой досель лежат…
— О кладе играешь? А ты, Фролко, песни не дослушал сам. Я от бандуриста чул, от темного старца, еще в младости моей; совсем не так та песня играется… Тай по-украиньски вона граетця…
Фрол не ответил атаману.
— Ты плясовую круты!
Гех, свыня квочку высыдела,Поросеночек яичко снес!
— О, так! О, так! Олена, пляши!
— Грузна я стала, стара, хрестный.
Атаман топнул ногой.
— А ну, грузен медведь, да за конем в бегах держится — пляши!
Олена плавно прошлась по хате. Ее тяжелые волосы растрепались, лицо загорелось, глаза померкли.
Фрол, наигрывая плясовую, боялся глядеть на невестку. Атаман, глотая из ковша хмельное, притопывал ногой, потом вскочил из-за стола и крикнул:
— Фролко, выди, — два слова хрестнице скажу и уйду!