Алексей Чапыгин - Разин Степан
Боярин перевел глаза на Разина, прибавил:
— В путь налажен, казак? Еще ему топор, дворецкий, подай.
— Да палачова топора, боярин, зде нету, и подходяща не найду…
— Бери фонарь, сходи, не дально место, в кладову Земского приказу — чай, не полегли спать? На мое имя — дадут. Холопи, за табак и вино не взыщу с вас, но ежели кто зачнет судить, как парня седни палачом рядили, берегитесь: того, язычника, сдам в Земской в батоги!
— Слышим, боярин.
— Да пошто нам кому сказывать?!
— Дворецкий, по пути заверни к дьяку Офоньке, забери у него дорожные листы: один к решеточным сторожам, чтоб пропущали, другой для яма по Коломенской дороге — на лошадей. Да тот фонарь, что с тобой, дай казаку в дорогу.
— Сполню, боярин.
— Ну, казак, иди на Коломенскую дорогу. В первом яме покажешь лист — дадут лошадей… Там твоя шуба, пистоль, сабля… И знай иной раз, как Москва ладно в гости зовет! Пасись быть с разбойным делом!
— Спасибо, боярин! Приду ужо на Москву — в гости зазову и отпотчеваю, — ответил Разин, показывая зубы.
— Умеет Киврин страху дать, да, видимо, и краем тебя тот страх не задел! Вишь, еще шутки шутит! Моли бога, станишник, за боярыню — узрела тебя. Гнить бы твоей голове на московских болотах!
— Иду на богомолье, боярин! Ужо хорошо помолюсь!
Боярин ушел.
19
Дворецкий в синем кафтане, расшитом по подолу шелком, стоял у горок с серебром. Стол был давно накрыт, и так как вечерело, то в серебряных шандалах горели многие свечи. Дорогие блюда с кушаньем и яндовы с вином — все было расставлено в порядке к выходу князя из дальних горниц. Воевода в малиновом бархатном кафтане сел к столу, сказал:
— Егор, наполни две чаши фряжским.
Дворецкий бойко исполнил приказание.
— Приказано ли пропустить ко мне едина лишь боярина Киврина?
— То исполнено, князь!
Дворецкий, ответив, имел вид, как будто бы еще что-то хотел сказать. Князь опорожнил одну из налитых вином чаш, — дворецкий снова наполнил ее.
— Сдается мне, еще что-то есть у тебя сказать?
— А думно мне, князь Юрий Олексиевич, что боярин Киврин не явится к столу…
— Так почему думаешь?
— Сидит в людской его дьяк с грамотой к тебе, князь!
— Пошто медлишь? Кликни его!
— Слушаю, князь!
Вошел русоволосый дьяк в красном скорлатном кафтане, поклонился, подал воеводе запечатанную грамотку:
— От боярина Киврина! — Еще раз поклонился и отошел к дверям, спросил: — Ждать или выдти, Юрий Алексеевич?
— Жди ту! Пошто не докучал, время увел?
— Не приказано было докучать много.
Долгорукий распечатал бумагу, читал про себя.
«Друг и доброжелатель мой, князь Юрий Олексиевич! Нахожусь в недуговании великом, а потому к тебе не иму силы явиться. Довожу тебе, князь Юрий Олексиевич, что бунтовщика Ивашку Разю по слову твоему вершил и по слову же твоему ходил известить Морозова о другом брате, бунтовщике Стеньке. Морозов же, во многом стакнувшись с Квашниным Ивашкой, за разбойника, отамана солейного бунта, крепко заслугу поимел, а молвя: „беззаконно-де его имали“, после же отговору своего, как я отъехал, незамедлительно прислал ко мне в Разбойной приказ дьяка с листом, на коем ведаетца печать великого государя, „чтобы сдать оного бунтовщика Стеньку Разю боярину Квашнину в Земской“. И ведомо мне учинилось, князь Юрий, что в ту пору, как взятчи с Разбойного шарпальника, Морозов укрыл его у себя в дому до позднего часомерия. Извещаю тебя, доброжелатель мой, что недугование мое исходит от сердечного трепытания, — оное мне сказал немчин-лекарь. Пошло же оно от горькой обиды на то, что вредный сей сарынец изыдет из Москвы со смехом и похвальбой, не пытанный за шарпанье держальных людей! Ведь такового, князь Юрий, не водилось из веков у нас! В сыске проведал, что будет спущен тот вор Стенька на Серпуховскую дорогу, и там бы тебе, воеводе, князю Юрию, вскорости получения моей отписки учинить на заставе дозор и опрос всех пеших и конных неслужилых людей, докудова не зачнет рассвет, ибо изыдет разбойник в ночь… Тако еще: хоша на листе от Морозова печать великого государя, да взять его, Стеньку Разю, в том листе указано в Земской приказ, а его, шарпальника, нарядили утеклецом, того великому государю неведомо, то самовольство бояр Морозова да Квашнина. Еще: оберегая Русию от лихих людей, мы имали оного бунтовщика беззаконно, ино утечи ему дати в сто крат беззаконнее. А тако: ныне изымавши в утеклецах разбойника, нам бы свой суд над ним вершить, яко над старшим братом, незамедлительно, минуя поперечников наших Морозова с Квашниным. И еще бью дольно челом князю Юрию Олексиевичу и скорого слова в обрат от моего доброжелателя жду».
Долгорукий поднял глаза:
— Иди, дьяк, молви боярину: что в силах моих — сделаю. Эй, Егор!
Вошел дворецкий, пропустив в дверях встречного дьяка.
— Прикажи конюшему седлать двенадцать коней, мой будет не в чет. Еще пошли того, кого знаешь расторопного, в Стрелецкий Яковлева приказ от моего имени, вели прислать стрельцов добрых на езду — двенадцать к ночному ездовому дозору. Собери для огня в пути холопов?
— Так, князь Юрий Олексиевич!
— Стой, пришли мою шубу и клинок!
— Сполню, князь!
20
По сонной Москве, по серым домам с узкими окнами прыгают черные лошадиные морды, то вздыбленные, то опущенные книзу, иногда такая же черная тень человека в лохматой шапке с бердышом на плече. У башен стены, у решеток на перекрестках улиц топчутся люди в лаптях и сапогах, в кафтанах сермяжных, по серому снегу мечутся клинья и пятна желтого света фонарей, краснеют кафтаны конных стрельцов, иногда вспыхнет и потухнет блеск драгоценного вениса на обшлаге княжеской шубы, особенным звоном звенит о стремя дорогой хорасанский клинок в металлических ножнах, и далеко слышен княжеский голос:
— Сторож! Кого пропущал за решетку?
— Чую, батюшка, князь Юрий! Иду, иду…
Сторож в лаптях на босу ногу, в рваном нагольном тулупе, без шапки, ветер треплет косматые волосы и бороду, серебрится в волосах не то пыль снежная, с крыши завеваемая, не то седина.
— Ты слышишь меня? — Из-под соболиного каптура глядят сурово острые глаза.
— Слышу, батюшка! Упоминаю, кого это я пропущал? Много, вишь, я пущал: кто огнянной, а без огня и листа дорожного не пущал, князь Юрий…
— Человека в казацкой одежде пропущал?
— А не, батюшка-князь! Станишники — те приметны, не было их… Купец шел, свойственник гостя Василия Шорина, да боярин Квашнин в возке волокся к Земскому, еще палач из Разбойного — так тот с огнем и листом, должно боярина Киврина служилой…
— Палача не ищем! Ищем казака, да у Шорина[97] много захребетников живет, и воровские быть могут. Давно купец прошел?
— С получасье так будет, батюшка!
— Стрельцы, отделись трое. Настичь надо купца, опросить. А куда он сшел, сторож?
— Да, батюшка, сказывал тот купец: «Иду-де на Серпуховскую дорогу…»
— Стрельцы! Неотложно настичь купца и продержать до меня в карауле. Ну, отворяй!
Сторож гремит ключами, трещит мерзлое дерево решетчатых ворот; отъезжая, князь говорит сторожу:
— Пойдет казак, зорко гляди — не пропусти… Увидишь, зови караул, веди казака во Фролову, сдай караульным стрельцам!
— Чую, батюшка! — Мохнатая голова низко сгибается для поклона.
Снова мечутся по стенам домов, по серому снегу пятна света и черные тени людей, лошадей и оружия… Вслед за боем часов на Спасских воротах, за стуком колотушек сторожей у жилецких домов звенит властный голос:
— Эй, решеточный! Кого пропущал?
И застуженный голос покорно отвечает:
— Дьяка, князь Юрий, пропущал да попа к тому, кто при конце живота лежит… Палача еще, и не единого палача-то, много их шло… все с огнем и листами… Лихих людей не видал…
— Ну, отворяй! Увидишь человека в казацкой одежде — тащи во Фролову. Теперь, стрельцы, на Серпуховскую заставу!..
21
Киврин за столом в своей светлице, перед ним ларец. Старик тяжело дышит, обтирает шелковым цветным платком пот с лысой головы, иногда сидит, будто дремлет, закрыв глаза. Одет боярин поверх зеленого полукафтанья в мухтояровую шубу на волчьем меху, бухарский верх — бумага с шелком, рыжий. Старику нездоровилось, и немчин-доктор не велел вставать, но он все же встал, приказал Ефиму одеть себя, вышел из спальной один, без помощи. Вслед за собой велел принести ларец с памятками; теперь сидя перебирал образки, крестики дареные, повязки камкосиные, шелковые пояса, диадемы с алмазами. Алмазы Киврин всегда называл по-иностранному диамантами.
— Вот пояс камкосиный, подбит бархатом. Шит, вишь, золотом в клопец…[98] Диаманты на нем мало побусели… Бери-ко себе — жениться будешь, опояшешься… Возьми и помни: даю, что честен ты, Ефимко!
— Эх, боярин, самому тебе такой годится — вещь, красота!