Сергей Жигалов - Дар над бездной отчаяния
Первые разы они его чуть не силком одевали, везли на санках к Кондылихе.
Сажали на лавку в уголок. Он глядел, слушал. Скоро Гриша уже знал все нехитрые сердечные тайны своих ровесников. Переживал за брата. Светом в окошке сделалась для Афони Нюрашка Ивлева. Собой миленькая, личиком беленькая. Очи сокольи, брови собольи. Руса коса до шелкова пояса. Девка на язык вострая. Афоня к ней и подходить боялся, не то что свататься. Она в мясоед двум богатым женихам от ворот поворот дала. Грише она совсем не нравилась, а Афоня убивался. Туда, где Нюрашка, на крыльях летел. Вот и ныне. Одели они с Гераськой на Гришу ещё при Арине справленный полушубочек, шапку, валенки короткие. Посадили в кошёлку на санки и залились вдоль улицы. У бабки Кондылихи посреди горницы – ткацкий стан.
Четверо девок, наладив основу, челноками ткали ковёр. Другие сидели на лавках, сучили шерсть, вязали. Парни, человек пять, лузгали семечки прямо на пол, сталкивали друг друга с лавки. Афоня с Гераськой занесли Гришу в избу, посадили. Топилась печь, под потолком плавал дым, видно, недавно затопили. От дыхания шёл пар. С печи, как из норы, выглядывала бабка Кондылиха.
– О-о, Гриша пришёл, – обрадовались девки. – Будет, кому подпевать нам.
– А я? Я вам подпою! «Когда б имел златые горы», – во всё горло забазланил Гераська.
– Как у нашего козла шерсть вся вылезла со зла, – выкрикнула Нюрашка Ивлева. От хохота печка вместе с бабкой Кондылихой подпрыгнула, пуще задымила.
– Гляди, нисколь не вылезла. – Гераська сдёрнул шапку, тряхнул копной волос перед Нюрашкой. – Пошто брешешь?
Попытался обнять её. Смех, возня.
– Черти, тише, стан сломаете!
– Его и так разбирать время. К общей радости ткацкий стан прислонили к стене, освободив середину горницы. Становились парами, играли в ручеёк, в хлопушки, в жениха с невестою. Гриша ждал.
…Когда затевались игры, она, будто нечаянно, садилась рядом. С первого вечера он ловил на себе жалостливый взгляд серых ласковых глаз. Не сразу признал в этой статной девушке с чистым румяным лицом вакину дочь. Летом, босая, в линялом сарафанишке, с отцом пасла стадо. А тут нарядная, в полушалке. Сёмка, грузчик с пристани, за руку в круг её потянул, она вырвалась. Подбежала, села рядом. Раскраснелась, глаза смехом брызжут:
– Дурак, руку чуть не выдернул, – заправила растрепавшиеся волосы. – Скучно тебе, Гриш, с нами?
Он краснел, не знал, что ответить.
– А правда, ты тётке Поле зубами письмо написал?
– Было дело.
– Я руками-то не умею. Это какую память надо иметь все эти «буки»-«веди» в слова связывать… А ты, когда карандаш в рот берёшь, язык куда деваешь?
– Никуда, – глядел на неё, как зачарованный, каждую чёрточку, каждый лучик улыбки замечал.
– И не мешается он тебе?
– Не знай, не замечал…Воротясь домой, набрасывал на листе овал лица. Она будто напротив стола стояла, круглила в удивлении серые глаза: «Ух, ты…».
За масленицей с блинами и игрищами пришёл Великий пост – поджимай хвост. Вся православная Россия от государя императора до кабацкой пьяни и рвани просила друг у дружки прощения, строжела в еде и чувствах. Отец Василий в проповеди так прямо и провозгласил: «Поститесь, братья и сёстры, духом, а не брюхом!..». Покаянием, постом и молитвой высветлялось в душах божественное начало. С креста, с горних высей, простирал Христос изъязвлённые гвоздями ладони, раскрывая объятья всем страждущим.
Григорий сызмальства любил пост. Тишина и упокоение опускались на сердце. В пост и иконы писать было легко. Как пригодились ему сейчас те наброски лика, что он делал тогда, ещё до смерти Арины.
…В ту весну долго держались холода. А перед Пасхой разом отпустило. Солнце пекло, как лопатой снег согребало. И по ночам не морозило – била с крыш капель. Улица сделалась длинной, во всю деревню, лужиной. Вода аж в сани заливалась.
В Страстную субботу ночью взломало лёд на Самарке. На Пасху всё село на берег вывалилось. Мужики в орлянку играли. Взлетала над головами подброшенная монетка: орёл или решка? Кто не угадал, бил в огорчении шапкой оземь, рассчитывался. Бабы, нарядные, стояли поодаль кучками, лопотали наперебой, смеялись ядрёно. Парни с девками в лапту играли, кто побойчее – разувши. Тепла дождались. Солнце радугой играет, река блестит, крыги в ледовых заторах дыбятся.
Гришу Афоня на берег на тележке вывез. На землю ссадил, а сам с парнями залился. Гриша в обновах – картуз, рубашка и пиджак с иголочки. Крутил головой на стороны, глазами искал Дашу. А как подошла – не заметил.
В душегрейке, на плечах платок каёмчатый красный. Весёлая, ладная. Гриша ей чуть выше пояса. Остановилась шагах в трёх. Огляделась, нет ли рядом пенька, брёвешка какого, чтобы присесть – с ним сравняться. Подошла совсем близко, подол коленями сжала, присела на корточки. Яичко крашеное в карман ему положила. Зарумянилась.
– Христос Воскресе, Гриша.
– Воистину Воскресе, – догадался он, что она похристосоваться хотела, покраснел до корней волос. Молчали, глядели как быстрым течением разворачивает поперёк длинную, в ширину реки, льдину.
– Залезь в карман. Там подарок. – Гриша повернулся к Даше боком.
– Мне?
– А то кому же.
Посунулась. Совсем близко он увидел ямочку на щеке, просвечиваемое солнцем крылышко носа.
– Тут бумага одна.
– Доставай её. Вытащила скрученный в трубку лист. Развернула:
– Ой, кто это?
– Ты.
– Я-а-а? Чисто барыня. За что ты меня так? – глядела на Гришу во все глаза, вот-вот слёзы от смущения покатятся. Глядя на неё, и сам художник вспыхнул, будто маков цвет. Выручил их истошный крик на весь берег:
– Держи её! Наперерез иди!
– Гляди, Гриш, лиса петуха тащит.
– Где?
– Вон, на льдине!
– Это не петух, утка.
Крики, свист, лай. Метались вдоль кручи собаки, не решаясь прыгнуть в ледяную воду. Парни отламывали от кручи комья грунта, швыряли в метавшуюся по льдине лису. Рыжая выронила из пасти добычу, крутилась на дальнем конце льдины. Грязно-белая утка кувыркнулась с льдины в воду, поплыла к другому берегу. Быстрое течение несло её за поворот.
– Наша утка. – Долгоногий Ванька Семёнов в распахнутой поддёвке, с вилами в руках никак не мог раздышаться: – Мать хотела на лапшу зарубить. Зараза, с задов по бурьяну подкралась… Чуть вилами не достал. Акульке бы на воротник.
Тем часом льдину с живым воротником уносило по течению.
– Гляди, Гриш, – Даша схватила его на плечо, – щас он её.
Из-за прибрежных кустов серой стрелой вылетел ястреб, почти цепляя крыльями воду, пал на утку. Течением закружило выбитый когтями белый пух. Народ на берегу закричал, заулюлюкал, полетели кверху шапки. Ястреб кинулся в вершину ветлы и пропал. Утка вынырнула далеко по течению. Выкарабкалась на другой берег.
– И воротник уплыл, и лапша уплыла, – подошёл к ним Афоня. – Не замёрз, Гринь? А то домой давай отвезу.
– Побуду ещё немного.
– Как соберёшься, шумнёшь. Я ещё один кон в лапту сыграю.
Даша ладошкой отёрла глаза, шмыгнула носом.
– Ты чо?
– Жалко, Гриш. Все на неё, бедную, накинулись. Лиса чуть не задушила, ястреб подрал…
– Господь не попустил и цела осталась.
– Станет Господь за каждой уткой глядеть, – подняла Даша мокрые глаза. Улыбнулась, повертела в руках скрученный в трубочку портрет.
– Ты видала, как утром роса на траве блестит? Каждую капельку луч солнца находит, так и Господь всякую живую тварь видит.
– И нас с тобой?
– И нас.
– А ты этот портрет долго рисовал?
– Дня два. Похожа?
– Я в зеркале не такая. Тут вроде барышня какая вышла, – бросила в воду камешек, засмеялась. – Нюрашку Ивлеву бы срисовал, она красивше.
– Ты ликом светлее, и глаза… – Гриша угнул голову. – Глаза добрые у тебя.
Темнело. Ясный месяц повис над тёмными шатрами вётел. Дыбились, лезли с хрустом на берег из тёмной воды белые льдины.
– Даш-ка-а, ты где-е?! – раскатилось по речке. – Иди, тебя Сёмка ищща-а-а!
Металось в речных берегах, пропадало за поворотом эхо, а всё тот же звонкий, радующийся своей вешней силе, девчоночий голос опять летел в темень:
– Даш-ка-а, ты под кручу не свалилась?!
– Гриш, – дрогнула голосом. – Сватается он. Идти мне за него?
– За Сёмку-то?
– Мать заклевала, соглашайся да соглашайся. На лошадь деньги сулил. Отец всё кашляет, а нас, окромя меня, семь ртов, – она говорила сбивчиво, жарко. От слов её гришино сердце обрывалось.
– Вот как скажешь, так и сделаю, – положила Даша руку ему на плечо. Ладошка подрагивала, жгла. – Чего молчишь?
– Не знаю, что говорить-то.
– Будь моя воля, я бы за тебя пошла. Сеньке, ему одно надо… – Замолчала. С плеском рушилась в воду подмытая течением круча. Вода от берега расходилась лунными кругами.
– Я ж как камень на шее у тебя повисну.
– Я тебе всёшеньки-всёшеньки буду угождать…
– Дашка-а-а, ты не утопла-а?!
– Пойду я, Гришань. Ольга оборалась. Афоню пришлю, – и пропала. Лишь плечо помнило ещё тепло её ладошки.