Сергей Жигалов - Дар над бездной отчаяния
…Однажды, вернувшись из поездки раньше времени, она застала Георгия с женщиной из их же организации, Норой Алмаз.
Раньше Георгий показывал ей стеклянные трубки-детонаторы со свинцовыми грузами внутри, заполненные серной кислотой. Объяснял, что при ударе трубки лопаются, кислота проливается в бертолетову соль, смешанную с сахаром. Вспыхивает, взрывая гремучую ртуть с динамитом.
То, что увидела тогда Маша в спальне, было для неё равносильно взрыву этой самой гремучей ртути. В тот же день она съехала на другую квартиру, наплевав на конспиративный сценарий. Каров кинулся следом с объяснениями. Долго разглагольствовал о половой пропасти, разделяющей физиологические потребности и возвышенную любовь. Мария молчала. Она терпела его речи до момента, пока Георгий не обвинил в своём грехе… её же. Будто с её стороны было эгоистической жестокостью отказывать ему в удовлетворении физиологических потребностей. Тогда она закатила ему затрещину, от которой у Карова слетела с головы шляпа. В тот же вечер и написала отцу покаянное письмо.
Получив ответ, засобиралась домой. Каров падал на колени, умолял, грозился, хватал за руки: «Мы не можем тебя отпустить, ты слишком глубоко посвящена в наши дела… Как мне жить без тебя?». «Спроси у Норы», – отвечала она с ледяным бешенством.
Спиридон Иванович встретил дочь не хуже, чем евангельский отец блудного сына. Словом не обмолвился о побеге и деньгах. Вознамерился, было, собрать гостей, но Мария попросила не делать этого. Боль от «взрыва» не проходила. Отец взахлёб рассказывал про новые салотопни, возил показывать купленную паровую мельницу. Хвалился хлебным контрактом с англичанами. Маша слушала, вежливо удивлялась, иной раз переспрашивала. Желала, но не могла мысленно спуститься с вершин эсеровских идеалов борьбы, откуда отцовские салотопни, мельницы, амбары смотрелись оскорбительно грубыми. И сам отец в дорогом загвазданном сюртуке, в перстнях и всеобщем почёте больше не вызывал у неё трепетного преклонения.
«Не распушай перед ней перья, – осаживал себя Зарубин, натыкаясь на вежливое равнодушие. – Откуда в ней вышина такая взялась? Будто царица…». И… старался угождать дочери ещё пуще.
Маша и сама была бы рада вернуться к допетербургскому цветению души, «когда из сердца стихи лились и бескрылые грачата в высокой траве прыгали». Но приобщённость к кругу людей, присвоивших себе право выносить приговоры и лишать жизни великих мира сего, яд гордыни и цинизма выжигали её душу.
…Через две недели Спиридон Иванович отвёз дочь в Самару и поселил на Симбирской улице, в деревянном доме с резными наличниками о девяти комнатах, нанял прислугу. В одиночестве Мария то и дело возвращалась в мыслях к своему петербургскому житию.
Жалела селезнёвского учителя, который по одному её слову бросил всё и уехал за ней. Человек бесхитростный и робкий, он в ужасе отшатнулся от Карова и его друзей-бомбистов. Пытался отговорить и её. Но отчаялся, видя её безразличие к себе. Устроился корректором в газету. Женился на дочери дворника, у которого снимал угол. Жил, работал, гордился тем, что ходит по мостовым, где некогда «скакал» Медный всадник.
Мария Спиридоновна содрогнулась и в то же время обрадовалась, когда на пороге её дома появился сумрачный господинчик в чёрном, до горла застёгнутом пальто и по-гоголевски разделёнными на две стороны волосами. Дьячок, как тут же она окрестила гостя, передал ей письмо от питерских боевиков, помеченное внизу листа буквами «КВ», означавшими «Красный ворон». В послании содержалась просьба через Дьячка связаться с местными боевиками и «елико возможно» помочь деньгами. Почерк был незнакомый, но по «елико возможно» она будто услышала голос Георгия. Окинуло жаром. С пугающей ясностью почувствовала, как она хочет его видеть.
За чаем Дьячок, представившийся Михаилом, рассказал, как в Швейцарии он встречался с Азефом[22]. Говорил о нём истерично восторженно. Вихрь чувств, взметённый этим разговором, ночью унёс Марию Спиридоновну памятью в ту первую встречу с Азефом.
…Они ликовали тогда после удавшегося покушения на начальника женской тюрьмы генерала Шамолина, служаку и хама. Его приговорили к смерти за жестокое отношение к заключенным-больным туберкулёзом. Генерал приказывал сажать арестанток в сырые холодные карцеры даже за самые ничтожные провинности, морил голодом. Он умер от потери крови на пороге больницы, Все присутствовавшие в тот вечер пили шампанское за удачную операцию, кричали тосты. И, как показалось тогда Маше, непроизвольно состязались в грубых и злых обличениях «царских сатрапов», «вампиров со звёздами», «берёзовых голов». Позже она поняла: охваченные внутренним смятением, они так успокаивали свою совесть. Обеляли себя, представляя жертв чудовищами и тиранами. Лишь один человек не участвовал в этой словесной оргии – тостогубый рыжий господин лет сорока в дорогом, ладно сшитом костюме в серую полоску. Он сидел в кресле в углу, будто впаянный в незримый куб, куда не проникали ни взгляды, ни голоса. На гладком лице стыла поощряющая усмешка. От его взглядов Марии Спиридоновне сделалось зябко. Показалось, будто он насылал на неё невидимых гномиков с ножницами, которые резали на ней платье, обнажая тело. Поймав её смущенно-негодующий взгляд, рыжий человек вывалился из своего «куба», подошёл к ней, заговорил захлёбисто:
– Все радуются, а герой наш страдает, – глазами указал на пьяного бомбиста. – Тебе, Изя, жаль убитого двуногого чудовища, которое пожирало наших товарищей. Ты привёл в исполнение наш приговор. Ты – дворник, сметающий с тротуаров российской истории псов тирании. Ты рушишь препоны на пути народа к свободе и демократии! Я предлагаю тост за смерть душителей свободы! Их смерть – наше бессмертие!
– За смерть! Это гениальный тост. Азеф, вы гений, – кричал тогда вместе со всеми и Георгий Каров. – Выпьем за их смерть и наше бессмертие!
Аплодировали, чокались, целовались. Мария, не пригубив, отставила бокал с вином.
– Вам противно? – Она обернулась на голос. Азеф за её спиной отирал платком белую накипь в уголках губ, улыбался. – Вы, говорят, купчиха? – Не дожидаясь ответа, продолжил. – Странное дело. Ваш родитель сколачивает капиталы на эксплуатации людей. Его же деньги идут на борьбу с эксплуататорами. – Взгляды-гномики взрезали платье на груди, на бёдрах.
– Хотите, я доверю вам метнуть бомбу в князя С.? Нет, нет! Такая красота не должна лечь на алтарь борьбы. Она должна получить продолжение в потомстве. Вы любите Карова?
– А вы не из жандармского управления?
– А вы не из допросного отделения?
– Служу там… купчихой.
– О-о-о, в вас есть динамит. Поедемте со мной в Париж, нет, в Ниццу?.. Я подарю вам сказку наяву…
…От того вечера её отделяли полтора года и пространство величиной в три Европы. Приезд Дьячка всколыхнул память, и Мария Спиридоновна с удивлением поняла, что хотела бы встретиться с Азефом ещё раз. Здесь, в Самаре, от скуки она организовала у себя что-то вроде студенческих посиделок. Привлечённые радушием красавицы-хозяйки, а также хорошим столом, в её доме стали собираться студенты-разночинцы, молодые чиновники. Наперебой ухаживали за ней. Состязались в остроумии, устраивали спиритические сеансы. Будто тетерева на токовище, схлёстывались в словесных баталиях. Маша дорогой курочкой сидела в сторонке. Ей льстили объяснения в любви, стычки между поклонниками, сцены ревности… Но сердцем её, как она ни злилась, до сих пор владел Каров. За окнами трещал мороз зимы 1889 года…
16Афоня подкрался сзади, заглянул в рисунок, засмеялся: – Никак Дашку Вакину рисуешь?
Гриша навалился грудью на лист, загораживая, вспыхнул маковым цветом. В эту зиму повадился он с Афоней и Гераськой посещать вечёрки. Парни и девки с их конца села кучковались в избе у бабки Кондылихи. Приносили с собой дрова, свечи, закуску. Та и рада. Сидела на печи, ни в какие разговоры не встревала, но всё слышала, всё подмечала. Девки пряли пряжу, вязали. Парни лузгали семечки, насмешничали. И те, и другие приглядывались друг к дружке. Афоня вторую зиму ходил на эти посиделки. Гриша, пока жива была мать, про них и знать не знал.
После смерти Арины в семье Журавиных пошло нестроение. Никифор не поспевал стряпать, всех обстирывать и скотину обихаживать. Серчал на Афоню. Заставлял жениться. Парняге шёл двадцать восьмой год, а он всё упирался. Гриша и совсем сделался молчуном. Отец и так, и эдак пытался его развеять, тот отмалчивался. Лежал, глядел в потолок. Тогда-то и подговорил он Афоню с Гераськой вытащить Гришу на вечёрки.
Первые разы они его чуть не силком одевали, везли на санках к Кондылихе.
Сажали на лавку в уголок. Он глядел, слушал. Скоро Гриша уже знал все нехитрые сердечные тайны своих ровесников. Переживал за брата. Светом в окошке сделалась для Афони Нюрашка Ивлева. Собой миленькая, личиком беленькая. Очи сокольи, брови собольи. Руса коса до шелкова пояса. Девка на язык вострая. Афоня к ней и подходить боялся, не то что свататься. Она в мясоед двум богатым женихам от ворот поворот дала. Грише она совсем не нравилась, а Афоня убивался. Туда, где Нюрашка, на крыльях летел. Вот и ныне. Одели они с Гераськой на Гришу ещё при Арине справленный полушубочек, шапку, валенки короткие. Посадили в кошёлку на санки и залились вдоль улицы. У бабки Кондылихи посреди горницы – ткацкий стан.