Земной крест - Ким Балков
— Но, родимая!..
Лошадь, опустив голову и кося левым глазом, двинулась по кругу, наматывая на ворот тугую упругую веревку и тем подвигая ставник к берегу… Краснопеиха, сказавши: «Но, родимая!..» — отошла в сторону и уж не понукала лошадь, та и без того знала свое дело и двигалась равномерно и неторопливо, как и надо, чтобы, подтягивая невод, ненароком не порвать ячеи.
Краснопеиха смотрела, как работала лошадь, не упускала из виду и рыбачьи лодки, где тоже шла ни на минуту не прекращающаяся работа, и на душе у нее было грустно и вместе радостно, вот так, все вперемежку, и она не сумела бы с этим ничего поделать, если бы даже захотела поменять в себе, но как раз этого она не желала, удовлетворяясь тем, что нынче в душе. Радость оттого, что она с людьми, которые, хотя и не приняли ее до конца, все ж не оттолкнули и взяли в артель. А тут она не чужая, попробуй-как обойтись без нее!.. Ну, а грусть, помимо того, что связано у Краснопеихи с восприятием священного сибирского моря, еще и оттого, что она жалела лошадь, та была, по ее мнению, слабой и беззащитной. Она жалела всех, кто казался ей неспособным защитить себя и… склонным к проявлению слабости. Может, и к мужу она потому и чувствовала жалость? Может, и так…
11.
А дни мало-помалу начали убывать, и солнце не грело, как прежде, по всему чувствовалось приближение осени. Это чувствовалось и потому, как стал неспокоен Байкал, волна потемнела, вдруг да и подымется яростная и кинется на каменистый берег и разобьется вдребезги. Следом притянется другая волна, такая же яростная, и с нею случится то же, что и с первой. Потом наступит черед третьей волны. И так будет продолжаться, пока не ослабнет ветер, невесть откуда упавший. Ничто не сказывало, что появится скоро: и небо сияло изглубленное, облачка в нем не сыщешь, и над гольцами было светло и чисто, а по ним и узнается, какая ожидается погода, по тому, значит, коль скоро смурно и серо над гольцами, жди ветра. Но нынче-то не так. Тогда отчего всякой примете вперекор стронулась волна, накатила, и ветер заиграл в кронах прибрежных дерев, силясь пригнуть их к земле? Но сосны не поддавались, упрямы и горделивы, глубоко ушли корнями в землю, и там соединились с тайными ручейками, что питают священное море, и, точно бы прикоснувшись к его всевеликой силе, обрели крепость и неуступчивость. Так ли, нет ли, в этом ли дело, в другом, пожалуй, в том, что сибирское море и все, что от Бога, не от людской маеты, которая не всегда малая часть сущего, а нередко и не в согласии с ним сотворенная, есть нечто единое, поломай что-то в этом благостоянии, и сдвинется в миру, отступит святость, которая видится в каждом камешке, обтесываемом волнами, в ветке ли дерева, что напоено байкальской водой, слыхать, и зверь спускается к морю, а потом, забредя в волны, зализывает раны и выходит окрепшим. Это признается всеми, но не человеком, слаб и нетерпелив, все-то стремится сделать по-своему, чаще он без любви к ближнему, к малой травинке, пробившейся сквозь камни, возьмет да и поломает слабый стебелек, о себе лишь думает, клонит заботу к своей суме, ни про что другое знать не желая. И в том себялюбии погибель его грядущая. Понимает ли он это, догадывается ли? Наверное, нет, иначе заволновался бы и попробовал бы предпринять что-то, противное собственному себялюбию, и тем возвысился бы и стал равен остальному миру, живущему в ненарушаемом согласии. Но есть среди людей и не от мира сего, во всяком случае, так о них говорят, и в этом находят успокоение собственной душе, которая не умеет понять того, что происходит вне ее, не в согласии с ее проявлениями. Эти, стронутые с привычного круга жизни, нередко видят в человеке недоброе, стремящееся к возвышению над сущим, и в том стремлении зачастую ломающим себе шею, они видят это и делаются пуще прежнего не от мира сего, чуждые ему, болезные сверх меры и, подобно Тихончику, вдруг побегут по деревенской улочке и станут кричать:
— Боженька накажет! Боженька накажет!..
Странно, что найдутся эти слова, раньше не срывалось с их уст ничего, кроме тягучего и нудного, ни о чем не пекущегося, а только о самом блаженном, что, выплеснув из души горькую накипь, станет спокойней и уж не будет метаться у него в глазах тоска зеленая, несходного со всем, что наблюдается в жизни, сумбура какого-то… Тихончик не мог сказать что-то, к живой мысли преклоненное, а вот нынче говорил, и люди смотрели на него с испугом и старались поскорее уйти: не по себе становилось…
— Боженька накажет! Боженька накажет!.. — тоненько вскрикивал Тихончик и все поспешал куда-то, поспешал… Уж позже выяснилось, что к Байкалу, на то место пониже деревни, среди камней, где нередко сиживал, глядя в даль и видя там что-то призрачное, иной раз успокаивающее, чаще волнующее, отчего хотелось вскочить на ноги и бежать… Он так и поступал, но с каждым днем все реже. Можно было подумать, что в нем зрело осознанное, принимаемое людьми за благо, а прочим миром за чуждое земному естеству, подтверждение своей человеческой сути, которая позволяет совершать это и не совершать то и обращает каждого в нечто механическое, подчиненное сверхъестественной силе, заложенное не в благодетельной природе, а в той системе, что закабаляет людские судьбы и именуется государственностью, якобы необходимой для развития общества. Но с Тихончиком происходило нечто обратное тому, что притягивало к системе, привязывало, требуя подчинения ей. Если раньше в его поведении примечалась хотя бы и малая обязательность перед логикой, как она понимается людьми, то нынче не разглядеть и этого, все выстраивается точно бы вопреки ей…
Тихончик чаще стал приходить к тому месту среди камней, опускался на один из них, холодноватый, с минуту молчал, напряженно глядя перед собой, словно бы впереди не синяя, посеребренная слабым солнечным сиянием пустота, словно бы что-то виделось ему в этой пустоте, что-то живое и злобное, и, не умея терпеть, он тоненько вскрикивал:
— Боженька накажет! Боженька накажет!..