Даниил Мордовцев - Гроза двенадцатого года (сборник)
Слезы опять закапали на письмо, да крупные, крупные, словно пули. «Ах, бедный! Господи!» (это опять скобки).
«Он говорил, что если его убьют, то он умрет с вашим именем на устах, и если есть загробная жизнь, то с этим же дорогим именем он переступит за порог вечности…»
— О, Боже мой! Боже мой! стою ли я этого!.. И имя такое у меня нехорошее — Ирина, Ариша, точно у горничной.
«В начале сражения мы держались вместе, стремя к стремени. Битва была жаркая, злая. Нам несколько раз приходилось бросаться в атаку, но все-таки сломить французов мы не могли. Под конец части войск окончательно смешались, и я потерял Истомина из виду. К вечеру сражение было проиграно нами. Я плакал как ребенок, когда увидал, что Багратион, под которым убили коня, а сабля его разлетелась вдребезги о штык французского гренадера, Багратион, видя бегущих солдат своих и решивший скорее умереть, чем видеть бегство русских, скрестив на груди руки, пошел прямо под пули, и только силою солдаты могли увести его от верной смерти. Тогда я бросился искать Истомина. Никто ни из офицеров, ни из солдат не могли сказать мне ничего верного о нем. Некоторые видели его в первых рядах сражавшихся; но потом он как в воду канул. Только на другой день я узнал о нем; но то, что передали мне, было неутешительно. В самом пылу битвы Истомин и другой офицер, Панин, увлекаемые безумной отвагой, бросились в самые ряды отступавшего на одном пункте неприятеля, желая отбить знамя, потерянное одним из наших полков. Удальцы были отрезаны. Панин, спасшийся чудом…»
— Да, это мне говорили, — грустно шептала девушка. — Панина спас этот молоденький мальчик Дуров, а моего бедненького Костю некому было спасти.
«Панин, спасшийся чудом, рассказал мне, что когда их окружили, то он видел, как Истомин, который был уже почти у самого знамени, упал с лошади и был подхвачен французами, а за ним тотчас же пала и лошадь его. Панин полагал, что Истомин пал замертво и больше не вставал. Его же самого спас ребенок-герой, некто Дуров, это какое-то необыкновенное существо, о котором у нас рассказывают невероятные вещи. Но для вас, я полагаю, более интересно знать, что сталось с Константином. И посему я продолжаю мое повествование. Получив такие нерадостные вести о моем и вашем друге и помня его последнюю волю, я тотчас же хотел было писать вам. Но что я мог сказать вам? И не разбил ли бы я ваше сердце и, может быть, жизнь, сказав, что он погиб, что кончил он, как герой? Для вас это не было бы утехою. Я сказал себе, что всегда успею поразить ваше сердце страшною вестью, так не лучше ли повременить убивать вас?»
— Добрый, милый!.. только у него и может быть такой друг (это опятъ в скобках).
«И я благодарю бога, что не написал вам сгоряча — я бы убил вас; а (теперь я могу сообщить вам радостную весточку. Вчера явился к нам один улан, чудом спасшийся из плена. Он бежал из Фридланда, где французы устроили госпитали как для своих раненых, так и для ваших. Улан этот, эскадронный дядька того самого Дурова-мальчика, что спас Панина, рассказал нам, что он лежал в одном госпитале, в Фридланде, с нашим Константином, что Костантин ранен пулею в правую руку, но не опасно, хотя и тяжко, и руку не потерял, хотя до сих пор не владеет ею…»
Девушке чувствуется, что эта рана у нее в сердце, так остро-остро заныло оно, что она готова вскрикнуть от боли.
«Что с ним было дальше, он не помнит; но когда пришел в себя, рассказывает улан, то увидал, что спасением своей жизни он обязан образочку, висевшему у него на груди; а в этом образочке, говорит улан, положены у него чьи-то волосы, русенькие такие, с краснецой, должно полагать, материнское благословение, по мнению улана. Вам, сударыня, лучше знать, чьи это „русенькие, с краснецой волосы“.
Девушка вся вспыхнула… „Это мои волосы…“
„Медальон, в котором Константин хранил на груди ваш локон (перед сражением он, как я упомянул выше, исповедовался мне, равно и я ему), улан принял за образок. Этот медальон и спас его. Когда его раздевали, то за сорочкой нашли сплюснутую в мятную лепешку пулю: она расплющилась о медальон и причинила ему только контузию, но не убила его. Итак, спасением своей жизни мой друг обязан вашим прекрасным волосам, сударыня…“
Девушка страстно прижала к губам полуобрезанную прядь своей косы и долго смотрела на нее… „Да, ру-сенькая, с краснецой… как смешно… Вот и верь поверьям…“
„Теперь он поправляется, и, вероятно, в скором времени, по окончании размена пленных, мы обнимем нашего воскресшего друга. Вот все, что я могу сообщить вам, сударыня, и считаю это за счастье для себя“.
Девушка опять подняла глаза к небу и тут только заметила, что около нее стоит нищенка; а со стороны с удивлением смотрят на нее ребятишки и привратник почтового двора.
Сунув в руку нищей какую-то монетку, она быстро пошла домой, чувствуя, что как будто вся Москва повеселела, а у нее в сердце — душистая сирень, его шепот ласковый и милые буквы на стволе старой березы… „Ру-сенькая с краснецой… материнское благословение… нет, это мое благословение…“
Всю дорогу она держала руку приложенною к лифу, ва который она засунула письмо, и ей казалось, что письмо это ласкает ее, шепчет слова, от которых она трепетала там, за кустом сирени…
— Та-та-та! ты где это пропадал, Ириней блаженный? Таким восклицанием встретил ее дядя, Мерзляков, бакалавр и профессор, который уже успел после обедни разоблачиться и, шурша и шмыгая туфлями около письменного стола, что-то искал между бумагами.
— Где пропадал, разбойник иринейский? — ворчал он ласково.
— Да я, дядя милый, с вами же была в Архангельском, а вы ушли с кем-то раньше и забыли обо мне, — отвечала девушка, краснея как рак.
— Какова злодейка… забыл! Да знаешь ли ты, воробей иринейский, с кем я ушел?
— Не знаю, дядя.
— А! скажите пожалуйста! Она не знает графа Ростопчина, вельможу и сочинителя, Силу Андреича Богатырева… А! сверчок ты иринейский!
— Так это он, дядя?
— Он, Ириней ты этакий Иринеич! А что ж ты, Емелька ты эдакий Пугачёв, делал до сих пор в церкви, Наполеон ты этакий!
— Службу, дядя, слушала.
— Службу, слышь! Ах ты, Бонапарт Иринеич, а мы не службу слушали?
— Я благодарственный молебен слушала, дядя.
— Скажите! благодарственный молебен! А за что это благодарить-то, Ириней ты Бонапартыч?
— За мир, дядя.
— Хорош мир! нечего сказать!
И, расставив руки, бакалавр полуласково, полусердито смотрел ей в глаза.
— А! скажите пожалуйста! А верь рожица в самом деле пресчастливая и глазенки превеселые! Точно опа Наполеона победила… Ах, молодость, молодость! Сколько-то в вас глупости — непочатый край глупости и непочатый край счастья…
И бакалавр, грустно поникнув головой, задумался… А у молодости действительно оказался непочатый угол счастья… Мерзляков понял это, и ему стало грустно: как поэт и. мечтатель, он боялся, что у него этот угол заполнился уже жизненным опытом и всяким ненужным мусором, который обыкновенно сваливается на задний двор нашей жизни, хотя творцу знаменитой канты „Среди долины ровныя“ было в это время не более тридцати лет.
— Так благодарственный молебен, говоришь… „яко раби недостойнии“, — бормотал он задумчиво.
— Да, дядя милый.
— Ах, Ириней, Ириней ты мой маленький, — ласково шептал он, тихо гладя голову девушки.
А она припала губами к его сухой руке и расплакалась.
15В это время в комнату вошла баба, сильно изъеденная оспой, и молча подала Мерзлякову записку.
— От кого это?
— От Хомутовых… Яшка принес.
Баба говорила сурово, нетерпеливо двигая локтями.
— Ты что, Мавра, мрачная такая? — спрашивает Мерзляков.
Баба молчит, но еще энергичнее двигает локтями, не смея, по-видимому, взглянуть в лицо барышне, которая, видя мрачное расположение бабы, как нарочно улыбается.
— Что, верно, пирог не удался? — допрашивает бакалавр. — А? не удался?
— Да у вас разве что удастся! — гневно отрезала баба.
— Что так? Чем я виноват в твоем пироге? а? Опять молчит баба.
— Ну, говори, чем я помешал твоему пирогу?
— Чем! а все у вас воняет! и пирогом воняет, и кухней воняет, и луком воняет… Ну!
— Ну что ж, пирог тут при чем?
— А при том! И платок, Мавра, подай, и туфли сыщи — ну…
— Ну?
— Ну, и подгорел…
Барышня не удержалась, так и покатилась со смеху. Рассмеялся и Мерзляков.
— Ну, Мавруша, так я лакея себе найму, чтоб не отвлекал тебя от кухни, — сказал он, улыбаясь.
— Ни в жнсть не хочу лакея! — протестовала баба. — Коли на вас не угожу, так отпустите меня.
— Да Бог с тобой!
— Не хочу лакея! Охальники они все.
— Да полно, Мавруша, дядя шутит, — ласково заговорила барышня. — А вы, дядя, читайте, не держите ее. Ступай, Мавруша, пускай лакей подождет.