Во дни усобиц - Олег Игоревич Яковлев
Глава 26. Отчуждение
Белым саваном лёг на бескрайние русские поля снег. Завьюжило, зима шла по земле, наваливалась диким могучим зверем, сковывала ледяным панцирем буйные реки, заметала пути, одевала в снежные шапки зелёные верхушки разлапистых красавиц-елей.
Ночь, морозная, тихая, прозрачная, повисла над Киевом. Серебристо сиял в вышине месяц; словно простёганный золотыми нитями-звёздами драгоценный плащ, покрывал город иссиня-чёрный небесный свод.
Замер, затаился стольный град, где-то скрипят под порывами ветра незапертые ворота, слышен скрип снега под сапогами – это какой-то запоздавший путник спешит домой с вечеринки или воин из сторожи осматривает ночной стылый город; щуря слезящиеся глаза, всматривается вперёд: не лихой ли тать юркнул в подворотню.
Спит Киев, только в княжеских хоромах, в Изяславовой палате, ярким пламенем горят пудовые свечи. Два князя, отец и сын, два человека, от которых во многом зависит настоящее и будущее Русской земли, сидят друг против друга на широких лавках-конниках.
Всеволод, печально отводя в сторону взор, хриплым усталым голосом повествует сыну:
– Выпала Тмутаракань из нашей руки. По весне ещё объявился там Володарь, средний сын покойного князя Ростислава, двоюродника твоего, и с ним вместе Давид Игоревич, младший мой сыновец. Собрали они лихую вольницу, обманом врата крепостные открыли. Захватили воеводу моего Ратибора. Вернулся Ратибор в Киев. Рука на перевязи, в плече рана. Ратные, что с ним были, частью к Володарю с Давидом переметнулись, частью в сече полегли. Так вот, сын.
Всеволод горестно вздохнул, перекрестился, глянув на лик Спасителя. Пробормотал тихо:
– Всё в руках твоих, Господи!
Владимир нетерпеливо заёрзал на лавке, вскинул голову, быстро спросил:
– Что ж делать мне, отец? Со дружинами на Тмутаракань идти, отбивать город у коромольников?
– Нет, сын, – грустно покачал головой Всеволод. Слабая натужная усмешка чуть заметно задела его уста и тотчас утонула в долгой, с проседью, бороде.
– Тмутаракань далеко. Другие враги у нас с тобой есть, пострашнее этих крамольников. Думаю я, с Тмутараканью успеется. Придёт час, проучим лихих мальчишек. Будут под нашей рукой ходить. Не для этого призвал я тебя, Влада. Помнишь ли, как люд киевский восставал на Изяслава? Как стояли мы с тобой вот здесь, у окон, а за тыном бушевала толпа, с колами, с секирами? И как спасались мы от них?
– Как же забыть такое, отче? – удивился Владимир.
– Вот и я помню. – Всеволод запрокинул голову, поднял глаза ввысь. – Пока в Киеве тихо, но кто знает, что может случиться завтра. Люди вокруг нас дикие и тёмные. Далеко не повсюду веруют во Христа, есть такие, которые упрямо держатся за старое, за Перунов и Ярил. Они-то чаще всего и возмущают, и соблазняют остальных против волостелей, против бояр, тиунов. Тлеют и горят в злых душах искры бунта. Недавно получил я весть из земли вятичей – объявился там некий Ходота, то ли старейшина, то ли волхв. Сбивает он людинов в разбойничьи шайки, нападает на боярские усадьбы, на княжеских тиунов, а имение всё раздаёт бедным и неимущим.
– Слыхал и я о Ходоте, – отозвался Владимир. – Да токмо летом до вятичей не добраться. Хоронятся они в лесах. Тамо, почитай, кажную тропку они ведают, кажный куст, кажную гать на болоте.
– Зато зимой, сын, хочешь не хочешь, а придётся Ходоте обретаться в сёлах. В лютые морозы не усидеть ему в лесу. Вот и повелеваю я тебе: возьми черниговскую и киевскую дружины, иди к Стародубу. Пешцев не бери. Бог знает, как они себя поведут. Ходота ведь такой же, как и они, людин, богатых людей грабит, а бедных ратаев и ремественников не обижает. Не убегут ли к нему многие пешцы, не подымется ли тогда великий бунт, как при Изяславе?
– Прав ты, отче.
– Так вот, – продолжал Всеволод. Он придвинулся к сыну ближе, склонился над дубовым столом и внезапно перешёл на жаркий свистящий шёпот: – В сёла к вятичам пошли верных людей, по нескольку в каждое село. Разведали бы, где обретается Ходота. Как дадут знак, налетишь с дружиной. Всем бунтовщикам верёвку на шею да на дерева их, чтобы другим неповадно было. А то совсем обнаглел этот Ходота – над православными святынями глумится, старым богам кланяется!
Владимир долго молчал. Сложное и опасное предстояло ему дело. Вот когда выводил он дружину и пешцев на половцев, было всё ясно и понятно: перед тобой – враг, который пришёл войной на твою землю и которого надо одолеть, опрокинуть, разбить. Когда ходил он на Всеслава, то тоже знал, куда идёт и что надо делать, он чувствовал за спиной поддержку всех воинов, всей Черниговщины, всей Смоленщины. Сейчас было иное – он опять сталкивался с народом, с толпой, с дикой необузданной стихией. И из этой толпы он должен вырвать её вождя. Вырвать, как дерево с корнем, ибо знает он, Владимир Мономах: на его стороне правда и закон. Он ненавидит лихоимцев, рвачей, ненавидит бояр, забирающих у своих закупов последнюю горсть ржи, ненавидит воров-тиунов, сверх меры обирающих людинов, он – за строгий, дедами и пращурами установленный порядок, по которому каждому: князю, боярину, людину, закупу, холопу – определено его место и определены его права. Если же этот порядок рушится, если людин отказывает в повиновении князю, а закуп рубит топором боярские хоромы, то он, князь, призван укрепить и восстановить порушенное. И гораздо сильнее, чем лихоимцев и обнаглевших холопов-тиунов, ненавидел он толпу, способную только на разрушение, толпу, уничтожающую всё на пути своём.
– Иди, сын, – прервал мысли Владимира строгий и словно бы чужой голос великого князя.
Мономах послушно встал, подошёл к двери, неожиданно резко обернулся, посмотрел пристально на морщинистое, нездорового жёлтого цвета отцово лицо.
Словно что-то случилось, произошло между ними с того дня, как сел Всеволод на златой киевский стол. Что-то не объяснимое словами, какая-то искорка отчуждения пробежала, промелькнула предательски и навсегда отворотила сына от отца и отца от сына.
«Иди», – говорил князь Всеволод, и Владимир за скупыми его словами чувствовал холод, равнодушие, безразличие.
Как будто встала между ними глухая мрачная стена, они протягивают друг другу