Анатолий Субботин - За землю Русскую
Васену испугало шумное вторжение Омоса, но не знает, как сказать, чтобы умолк.
— Склалося — не сложилося, на ступеньку село — покатилося, — продолжал свои прибаутки Омос. — Лап-лапоток в сапожках гуляет, себя восхваляет: хорош лапоток, да на тот ли росток. Онцифир-ту где? — перебивая себя, спросил Омос.
Васену как опалило. Ответила шепотом:
— Заснул он… Все утро метался в жару.
— Ну?! — присмирел Омос. — С какого часу приключилась хворь?
— С ночи.
Ступая на носки, Омос подошел к полатям, заглянул наверх.
— Ты, девица, не кручинься, — посмотрев на Онцифира, зашептал он. — Омос веселый, как и батюшка твой. Не люблю тех, у кого глаза на мокром месте. И загадку загану и песню сыграю. Молодыми-ту с Онцифиром ох куролесили!
Сказал и лаптем притопнул, знай, мол, каков! Потом еще раз заглянул на Онцифира, прислушался.
— С ветру напала хворь, — будто подумал вслух. — С ветром пришла она, с ветром уйдет. Встанет детинушка, ополоснется, на резвые ножки ступит… Кш, проваленные! Кш, за дубовую дверь, за тесовы ворота, во чисто поле! Омос пришел, всех лихоманок нашел, всех сестриц: ты Трясовица, ты Огневица, Знобея и Паралея. Горькуша и Кликуша, Чернетея и Пухлея — кш, неслушницы! От того ли Онцифира вон пошли, во леса ушли…
Омос проскакал по полу на одной ноге, распахнул дверь, схватил лежавший около приступки голик, принялся махать им.
Скок, поскок,на полу гудок…Шарю, пошарю,хворь замету,в руки возьму,за море брошу,огнем опалю…Кш… Проваленные.
Бросил голик, прикрыл плотно дверь. Не оглядываясь, все так же, на одной ноге, проскакал к бочке с водой, черпнул ковшом, пригреб с шестка березовый уголек, бросил его в ковш и принялся что-то шептать. Сказав наговор, Омос выпрямился, подал ковш Васене.
— Озык у Онцифира-ту с ветру, с дурного глазу. А лихоманки в горнице были, все двенадцать сестриц… Насилу справился с ними. Возьми-ко, девица, воду наговоренную да по три зори брызгай Онцифира. Изойдет хворь. Да не буди его, во сне хворь не подступает.
Приняла Васена ковш, поклонилась.
— Спасибо тебе, Омос! — сказала. — Скорей бы встал батюшка…
— Встанет. Утром встанет, как молодой молодец, — успокоил Омос Васену и неожиданно, хитро усмехнувшись, добавил — Скоро ли, девица, на свадьбицу позовешь Омоса? Насмотрела, чай, удалого, с кудрями русыми себе по сердцу?
Смутилась, покраснела Васена.
— Мне с батюшкой хорошо, — сказала.
— Хорошо-то хорошо, а щеки-ту горят. Стою далеко, а как он огня жар. Бойки вы, девки, там, где не надо. Попомни, девица, Омос говорит — счастье дарит… Онцифира-ту не буди! — предупредил еще раз девушку и, не поклонившись, исчез за дверью.
Глава 23
Дым коромыслом
В великом смятении живет боярин Стефан Твердиславич. Уехал Андрейка на Ладогу, кажется, зачем бы теперь боярину тревожить себя? Между тем думы, как комариный зуд, липкие, как смола, не дают покоя. Сон потерял боярин.
Втихомолку шепчутся холопы о боярине — речи их злые, насмешливые. Окул начал как-то сказывать о том, что говорят в людской, Стефан Твердиславич разгневался, прогнал с глаз. Показалось — не чужую, свою речь передает. Нынче Стефан Твердиславич сам спросил у него:
— Что-то молчишь, Окулко? Слыхал аль нет, о чем радеют людишки?
Окул упал в ножки.
— Не вели казнить, осударь-болярин, вели молвить!
— Сказывай!
И краснел и бледнел боярин от того, что услышал. Зверем лютым называют его холопы, мерином величают. Стефан Твердиславич сам знает — строг он. Велел Окулу все сказывать, но… Боярин вдруг вскинул брови.
— О чем мелешь, пес?
— Истинно, осударь. Дура-карлица несусветное баяла. Не твои светлые оченьки хулила, а так, по дурости, туды-сюды языком…
— Вспомни!
— Ефросиньюшка, бает, болярышня-то наша, убивалась да ревела.
— Что случилось с болярышней, о чем ревела она? — боярин поднял на Окула сухие глаза. — Сказала дура?
— И что ей сказать, осударь? Ефросиньюшка тихо живет, а дура-то карла про нее: убивалась-де болярышня, слезы лила, залетного соколика вспоминаючи.
— Ну! — у боярина перекосился рот.
— Врет карла, — быстрее, скороговоркой засеменил словами Окул. — Богатырь, бает, тот сокол на Новгороде… И все-то пустые слова у дуры. Ведомо всем, о ком кручинится болярышня, рядом живет ее кручина: светлый болярин наш забыл дорожку в девичий терем.
У боярина отлегло от сердца. Поначалу хотел было поучить карлу ременницами, но скоро передумал.
— Ефросинью навещу ужо… А дуру-карлицу… Велю: нынче же снаряди в дальнюю вотчину, в поруб там ее, на чепь… И ты, пес, знай, за длинный язык не помилую.
Снарядил Окул подводу, увезли дуру, но боярин не успокоился. Вечером не навестил терем. Собрался было и вдруг подумал: как да померещится ему печаль в глазах Ефросиньи? Стефан Твердиславич сам страшится своего гнева.
В тревожных думах прошла ночь. Солнце встало, а боярин не выходит из горницы: хворым сказался. Пусть, мол, что надо кому, передают через Окула. На четвертый день вышел Стефан Твердиславич на двор: отправился к вечерням, а после вечерен заглянул к куму Лизуте и пировал там до утра. Под ручки его домой привели. Проснулся в пятом часу пополудни. Долго лежал один, пытаясь вспомнить, что с ним было вчера, рано ли от кума в свои хоромы вернулся? В голове шум, будто не в горнице у себя боярин, а на Великом торгу. Увидел на столе торель с кислой капустой. Должно быть, Окул поставил. Знает пес, что хорошо боярину на похмелье. Стефан Твердиславич подвинул к себе торель, поел. В хоромах так тихо, что кажется, пробеги таракан — тараканий топ будет слышно.
Боярин широко, со стоном, зевнул, перекрестил рот; потянулся, приходя в себя, поскреб ногтями грудь, заросшую жестким, как болотный мох, серо-зеленым волосом.
— Окулко! — позвал.
Не затих в переходах голос, Окул уже в горнице; сломил перед боярином спину.
— Где пропадаешь, пес? — заворчал на него боярин. — Небось на поварне с сокачихами[24] лясы точил?
— Тут я, за стеночкой был, осударь-болярин.
— То-то… — боярин помолчал, пожевал губами. — Говори-ко, что без меня в хоромах сталось?
Окул согнулся еще ниже: на дай бог рассердить нынче Стефана Твердиславича! Рассердится — падет в голову ему тогда все выпитое и съеденное накануне, все гостевое и хмельное… Начал сказывать. Боярин слушал, мотал головой. Но вот услышал и поперхнулся.
— Ну-ну, — с трудом выдавил. — Видели?
— Видели, осударь. Ходит Ивашко по Новгороду на всей воле.
— Почто не взяли его?
— Не взяли, осударь-болярин. В силе он.
— В силе… — Лицо боярина потемнело. — Как ты смог вымолвить этакое? Кто видел холопа?
— Якунко с Тимком, воротные сторожа. Рогожи с торгу несли.
— По полусотне ременниц им, а ты… — будто не зная, какое наказание придумать холопу, боярин умолк.
Не дожидаясь, что молвит в гневе Стефан Твердиславич, Окул еще ниже сломил спину и скороговоркой, словно боясь, что не успеет сказать все, о чем надо знать боярину, зачастил:
— Идет он, осударь-болярин, холопишко твой Ивашко, в кафтане дружиничьем, на себя не похож… Насилу признали.
— Что ты молвил? — боярин поднял брови. — В дружиничьем кафтане? Ну-ну!
— В дружиничьем, осударь. И Тимко, и Якунко — оба видели.
То, что Ивашко ходит в Новгороде в кафтане дружиничьем, до того поразило боярина, что он покрестился на образ. Хоть и князь Александр, но ведь и он не о двух головах. Перед черными людьми и холопами старые князья заступали вотчинников. Так и Александр поступал прежде. Когда брали на поток хоромы Бориса Олельковича, не бояре — княжая дружина усмирила буйство.
— Окулко! — позвал боярин. — Узнай, как сталось? Проведай на княжем дворе. Врут Тимко с Якунком — побрани холопов, правду молвили — прощаю, что раньше им дадено. Суда у князя спрошу.
Сказав это, боярин повеселел. Он огрудил пальцами на торели остатки капусты, положил в рот.
— Офонаско Ивкович не заглядывал в хоромы? — спросил.
— Был, осударь. И вчера, и нынче поутру наведывался.
— Ну-ну, о чем сказывал?
— Приму, молвил, меха и воск, а торг буду вести с осударем-болярином. Наведаюсь-де ввечеру.
— Наведается, ишь ты! Не укажешь ли мне, внуку Осмомыслову, ждать Офонаску, за стол сажать в гридне? Обошел он меня, а я по слабости по своей терплю. Явится ввечеру — велю со двора гнать.
Не первый год боярин Стефан ведет торг с торговым гостем Афанасием Ивковичем. Упрямы оба, прижимисты. В торгу Стефан Твердиславич слово с плеча рубит, Ивкович слово кладет мягко, будто соглашаясь с боярином, а цены не прибавит. Скуп, ох, скуп Стефан Твердиславич, а Ивкович, бывало, на запись да на бирки долговые увозил из боярских клетей и меха, и воск, и лен. На слово боярина о том, чтобы гнать Ивковича, Окул покашлял в кулак.