Карел Шульц - Камень и боль
И тишина моей францисканской кельи, окно, открытое в утренний сад, полный почек, где искристые белые тропинки разбросаны, словно солнечные лучи в траве, тропинки, по которым я буду ходить в размышлениях, когда отслужу раннюю мессу и начну опять готовить одну из своих проповедей, привлекающих народ издалека. Да, у меня тогда не было ни малейшего представления о том, что я, францисканский проповедник Франческо делла Ровере, приду по этим белым проповедническим тропинкам сюда…
Пресвятая дева Мария, я поставил тебе в Риме два новых храма и пригласил маэстро Мантенью из Мантуи и Мелоццо из Форли, чтоб они искусно и благоговейно написали лик твой для нашего алтаря. Наперекор стольким знатокам Священного писания я верю в твое непорочное зачатие, ученейшие споры моих теологов не истребят во мне этой веры, и я поставлю в честь и славу непорочного рождения твоего красивую часовню, учрежу мессу и особые священнические часы. Ныне услышь меня! Я установил праздник введения твоего во храм. Ныне услышь меня! Ныне прибегаю к тебе в страстях своих, а ты знаешь, как их много, ибо поставил меня бог правителем над народом ненавистным, надменным и развратным. И нет никого, кто бы мне помог. Вот, вечер римский…
Мое духовенство утешается тем, что папы скоро умирают. С новым папой приходят новые оброки, новые пребенды, новые доходы, новые поступления и пожалования. Я хлопотал об улучшениях, советовал, напоминал. Никто не может сказать, что я был недостаточно строг в делах веры. А вдруг встает недавно генерал августинцев и, без малейшего отпора со стороны собрания, объявляет: "Избран был папа в ереси, живет в ереси и в ереси умрет". Так говорит обо мне мое духовенство…
В ту ночь перед конклавом… на котором я был избран… в ту ночь… когда от меня отошел кардинал-канцлер Родриго Борджа… посулив мне свою помощь… в ту ночь после молитв… мне был сон… нет, не буду вспоминать… не хочу думать об этом… нет, нет, нет!
Сикст поднял голову от своих сжатых рук, но тяжелые старческие веки его опустились. Лучше думать с закрытыми глазами. За окнами промчался порыв весеннего ветра, вихрь, опрокидывающий телеги со смертниками, разметывающий кровли и орлиные гнезда, рвущий паруса кораблей и знамена папских войск, ветер злой и свирепый, вихрь, слышанный Дантом во втором круге Ада и вырвавшийся на божий свет сквозь расщелины скал.
Человек смотрит на лицо, а бог читает в сердце. Но какое оно — сердце этого Лоренцо Медичи? Нет, он никогда не вешает — ни на окнах дворца Синьории, ни на городской стене. Отчего не вешает? Отчего он не должен, как я, править мечом, а все его слушаются?
Все ждут моей смерти. Я — папа. Все ждет моей гибели. От последнего разбойника с большой дороги до Святой коллегии. А за Альпами — Людовик Французский, у моих берегов — адский пес Магомет Второй, который послан в мир попущением божиим и теперь, конечно, ведет переговоры с каким-нибудь из моих князей о вторжении в Италию, как уже вел сто раз до этого! Потому что христианские правители договариваются против меня с язычниками…
Я готовил крестовый поход. Вел переговоры, просил, умолял, посылал посольства ко всем дворам, пока мне наконец, словно нищему, о котором дальше незачем думать, кинули подаяние, достаточное для постройки девяноста галер… Не успели они приплыть к берегам Азии, — да, да! — как сейчас же обнаружилось, что приплыли они к месту своего разгрома и уничтожения. Девяносто жалких галер против несчетных турецких сил должны были явить всем воочию, так сказать, мощь христианства, — и как же мы этим кичились!
Боже мой, в какое время поставил ты меня своим наместником!"…ut ad vitam una cum grege sibi credito perveniat sempiteram" — так молились за меня в храмах по всему христианскому миру. "Да внидет вместе с вверенной ему паствой в жизнь вечную". И вот какими путями мы туда идем, боже! Девяносто галер!
А может быть, прав кардинал Борджа. Я его посылал просить помощи против турок в Испанию. Теперь он вернулся. Помощи не добился, а сладил там свадьбу. Вот какой этот кардинал Борджа! Женил Фердинанда этого, Арагонского, на Изабелле Кастильской и вернулся с почетом, славой и золотом. Тоже играет для себя, но играет счастливо. И это — канцлер церкви, первое лицо после меня во всем христианском мире.
Мой дорогой Джулиано смертельно его ненавидит. Каждый день твердит мне: "Следи за кардиналом Родриго! Я не знаю человека хитрей и коварней, чем этот Борджа! Если мы его вовремя не уничтожим, конец делла Ровере…"
Но я не хочу уничтожать никого, кроме этого Медичи!
На кого мне опереться? Кому верить? К кому обратиться? Ну кто может упрекать меня за то, что я созвал всех своих родственников, окружил себя ими и одарил их пурпуром, почетом, богатством? Ведь у меня нет никого, кроме них. В конце концов, не я придумал титул и звание "кардинала-племянника", а мой предшественник, тоже Борджа — Каликст…
В темном папском покое слышно много голосов, которых днем не уловишь. Но это не призраки говорят, это — больше. Мысли папы проходят медленно, как катафалки. Их провожает реквием этих странных голосов — темное miserere со стороны низко-сводчатого окна, за которым слабо угасает день. Старик среди всего этого производит впечатление погребенного заживо, погребенного сидя.
Вот он прошептал имя. Темный отклик призраков вернул это имя ему, оно погасло на черной стене, но не в мыслях старика. Он повторяет его, словно лаская, и призраки возвращают его, отбрасывают, призраки тащатся прочь, куда бы ни было. Но старик склонил еще ниже голову на грудь и опять прошептал его, как бы желая, чтобы сердце услышало и приняло.
Мой дорогой Пьер Риарио…
Это произнесено уже громче, и если бы призраки могли говорить, старик, конечно, услышал бы больше, чем это страшное, стенающее шуршанье в углу темного покоя. Но он не слышит ничего, кроме этого имени, для него столь сладкого…
Мой дорогой Пьер Риарио… Я так любил его, что до сих пор как подумаю о нем, так сжимается сердце… Красивый юноша, молодой, статный, прекраснейший листок на древе делла Ровере, этом вечнозеленом дубе… Да, признаю, я этого хотел. Я договорился о военной помощи верного Галеаццо Мария, который должен был получить за это ломбардскую корону… да, войска его должны были неожиданно окружить Рим, все эти враждебные римские бароны и патриции должны были быть разоруженными, и я должен был отказаться от тиары в пользу своего юного племянника, моего дорогого Пьера… Какой это был гигантский замысел! Моего дорогого племянника — папой. Моего дорогого Джироламо, которого все считают моим сыном, — светским властителем… все, всю Италию соединить в духовном и светском отношении под одним жезлом, под властью одной крови, под владычеством делла Ровере…
Все шло прекрасно. И кардинал Пьер уже отрекся от своего распутного двора, ограничил свои юные кутежи, перестал так легкомысленно отзываться о святых истинах нашей веры, отпустил своих любовниц, стал готовиться к папству…
Тяжко вспомнить, я никогда не постигну этого. Никто не знал о нашем замысле, кроме нас троих да бога. И вдруг все рухнуло. Моего Пьера отравили венецианцы, а верного Галеаццо Мария убили миланские катилиновцы… Внезапно, все внезапно. Непостижимо. Знал только бог да мы трое.
Милан! Он должен был стать средоточием всей Ломбардии, а теперь там правит Галеаццев враг — Лодовико Сфорца, которого за смуглое лицо и черную душу называют Моро, — этакий пес арапский, держит в тюрьме Галеаццева сынка и грозит французский помощью. Конечно, получится новая война, опять война. Господи, я уже старик, а до сих пор мне не удался ни один из моих замыслов! А Лоренцо Медичи все удается!
Сикст крепко сжал руки и притиснул их к груди. Опять эта резкая, рвущая боль в сердце. Папское сердце грызла болезнь. Прозвонили к "Ангелюс Домини". Он не слышал.
Куда ни шагнешь, наткнешься на Медичи. К дворам других государей он отправляет послами одних только поэтов, музыкантов, художников… и тем не менее я всюду натыкаюсь на такую густую сеть соглашений, которой даже мечу моего дорогого Джироламо не разрубить. Всюду выставляет против меня своих людей. Какой-нибудь ничтожный кондотьер, с которым давно бы можно было поладить за вознаграждение из папской казны, теперь артачится. А Медичи, будто даже не замечая меня, слагает себе свои лирические строфы, спорит с платониками, собирает статуи, камеи, основывает библиотеки и академии, в то время как орудия, поджигаемые его рукой, грохочут против войск моего Джироламо в Романье, под Форли, под Иммолой…
А теперь пришел ко мне флорентиец, честный человек, верный Пацци, достойный Пацци, добрый Франческо Пацци и предложил имущество и жизнь своего рода. Я колебался. Ты ведаешь, господи, что я колебался, целый год колебался. Но вижу, что добром от Лоренцо мне не избавиться. Страшная, пожирающая ненависть рода Пацци к роду Медичи все равно рано или поздно вылилась бы в убийство. Эти Пацци умеют дьявольски ненавидеть. Говоря мне о Джулиано и Лоренцо Медичи, добрый Франческо Пацци задыхался от злобы, и горячие, воспаленные глаза его горели таким огнем, что ему, наверно, все представлялось в красном свете. И речи его были такие странные… Нет, он ничего от меня не скрывал, каждая фраза выдавала мучительную, иссушающую жажду… его движения были резкие, внезапные, непредвиденные. При некоторых словах, казалось, он вот-вот прыгнет вперед, быстрые дрожащие пальцы его все время что-нибудь теребили — воротник, полу кафтана, пряжку на шляпе. Да, я благословил его. Ненависть, которая на грешном пути повела бы ко многим несчастьям, я направил на пользу церкви. Семейство Пацци во Флоренции! Вот, это Медичи за то, что он никогда не вешал на окнах Синьории. Поделом ему. Решено. Ты знаешь, господи, что я целый год колебался. Но Франческо Пацци приходил чуть не каждый день, и письма, которые мой дорогой Джироламо слал мне из Иммолы, все время побуждали, подталкивали, торопили, заклинали. И я собрал все силы свои и раз навсегда разрубил узел несчастий. Не стану больше терпеть вечную помеху. Надо очистить дорогу от подрывателей, от насмешливого высокомерия, все мертвые нашего рода идут со мной. Мой дорогой Пьер! Он всегда советовал мне выжечь это флорентийское змеиное гнездо, и теперь я следую его советам. Вся власть дана мне богом и людьми на то, чтоб я правил, а не на то, чтоб договаривался и просил.