Суд над колдуном - Татьяна Александровна Богданович
— Ох! Неужли не забоялся ты?
— Не, не забоялся. Чего мне бояться, коли я истину молвлю. Говорю боярину: — Ладно, государь боярин. Руби с плеч голову, коли повинится Ондрей Федотов. Да не повинится он, — потому богу не грешен, царю не виноват.
— Так и сказал?
— Так и сказал.
— Ну, и молодец ты, Прохор!
— И не повинился Ондрей Федотов? А за што ж ему голову рубить хотели?
— А то, вишь ты, — заговорил опять Прошка. — Вроде как воспытанье ему остатное было. Государь повелел: на плаху его положить, топором над им палачу махнуть… Ну, коли он колдун, беси к ему тотчас и слетятся, своего слугу выручать. Коли слетятся — тут ему голову и рубить, а коли нет — тотчас его во дворец везти — самого государя царевича, Федора Алексеича, лечить, потому как он, Ондрей Федотов, самый первый по Москве лекарь.
— Так и повезли?
— Так и повезли. А вы на болоте-то ай не были, как ведьму-то в срубе жгли? Ведьма та, ой, лютая! Думают сожгли, ан не тут-то было.
— Аль обернулась чем да вылетела?
— То-то — вылетела! Поколь вы все вверх морды то подняли, а она, окаянная, червем оборотилась да из-под сруба-то и выползла. Кабы мне час, я бы ведал, что̀ с ей делать. А тут как есть бирючи скачут, Ондрей Федотова ко дворцу просют. Ну, и меня, ведомо, с им — как я за его порукой. Подали нам лошадей белыих, разубраныих, к Одоевскому князю поскакали мы враз. А там во дворе карета царская дожидается, золотая вся, а с нутри бархатом малиновым обитая. Ну, переоблоклись мы тотчас в шелки да в бархата, ферязи парчевые надели. Сам Одоевский князь холопов поторапливает, а дворецкий нам прислуживает. Покатили мы ко дворцу, — Ондрея Федотова тотчас к царевичу повели, а меня сам государь привечает: — «Спасибо тебе, молвит, Прошка, что не побоялся ты правду молвить. Завсегда мне, молвит, такие слуги надобны. А проси ты у меня, молвит, за то, что̀ ты хошь — аль казны златой, аль камней самоцветныих, аль шубу с моего плеча». — А я государю в ножки поклонился и говорю: — Не надо мне, свет государь, ни казны златой ни камней самоцветныих — что допустил ты меня пред свои царские очи, то любей мне злата-сѐребра. Государь меня тут с полу подымает и говорит: «Коли так, дай я тебя, верный мой слуга, в уста сахарные поцалую. А и вот тебе мой останный сказ, коль не хошь казны, торгуй отныне квасом безданно, беспошлинно по всему моему царству-государству».
— Богатеем станешь, Прохор, как беспошлинно торговать будешь, — сказал старик в толпе. — Подешевше бы квас-от ноне продавал.
— Подешевше! — осердился Прошка. — Не хошь, не бери, не неволю. У меня, чай, во дворец ноне квас берут. Останный лишь сюда выношу.
— Ну, ты, сквалыга, молчи, знай! — накинулись на старика, который перебил Прошку. — Не про то сказ. — Сказывай, Прохор Мелентьич, что ж с лекарем-то стало?
— А что с лекарем? Вылечил он живой рукой царевича Федора Алексеича, и за то ему тотчас государь самым старшим надо всеми дохтурами и лекарями быть указал. А жить ему во дворце, а пить-есть с золотых блюдов, а ездить в золотой карете.
— А ты где ж теперь, Прохор Мелентьич, жить будешь?
— Я? А мне тож во дворце хоромы отводили, да мне не с руки. У меня там, на слободе все квасное заведенье справлено.
— А что ж с ведьмой то той, — так и уползла червем? — спросил кто-то.
— Уползла треклятая, а там кошкой обернулась. Кабы не я, сколь бы много людей перепортила. Ну, да я тех ведьмов не боюсь. Я с ими враз справлюсь.
— Да ну?
— Вот те и ну! Ноне в ночь — как почала она на крыше у меня мяучить. Я тотчас трубу открыл, потому ведьмы завсегда в трубу норовят, а на шестке-то чан со свячёной водой поставил. Она, как в трубу шарнет, с лёту-то враз в чан и угодила. Кабы вода простая, она б выкинулась и когтям мне в глаза и вцепилась, всю кровь бы мою выпила.
— Ахти, страсти какие! Неужли не забоялся?
— Э, я еще и не такое видывал! Стану я ведьмов бояться. Она, как в чан попала, тотчас человечьим голосом и заговорила: «Отпусти ты меня, Прохор Мелентьич, а я за то тебе во век слугою буду!» — А я: — Не, не такой человек Прохор Мелентьич, чтоб с ведьмам якшаться. — Тотчас закрестил ее трижды и ножом накрест по голове вдарил. Она и околела. Поутру я ее в овраге зарыл и кол осиновый вбил — не уйдет.
— А бесов ты, Прохор Мелентьич, видал?
— Видал. Как не видать? Ведомо, видал… Вот как почнет Ондрейка Федотов бесов скликать…
— Ондрейка, Федотов? Лекарь тот?
— Тьфу ты! С вами язык замелется! Ну, што пристали? Проваливайте! Дайте иным дорогу. Не пройти — квасу напиться… Кому кваску? Медвяный, игристый! Кому кваску? — нараспев завел Прошка. — Проходи, проходи, чего стали!
Домой
А Ондрей в тот самый час домой на Канатную слободу пробирался. Не в золотой карете, а на своих хромых ногах. Царевича-то он вылечил хорошо. А сам так хромым и остался. Одна нога пальцами внутрь выворочена — калека совсем. Благо еще правая рука цела осталась, ей все делать мог. Левая так и болталась плетью, да хоть не болела. А ходить все больно было. Еле ковылял. Кабы попросил ближнего боярина, верно бы велел ему лошадь дать, да боялся всех во дворце Ондрейка. А больше всех самого царя. Другой раз и ласково с ним говорил Алексей Михайлович, а у Ондрейки все веры не было. Думал — вот опять в Разбойный приказ сошлют. Первый раз еще домой побывать пустил его царь. Видно боярин Одоевский словечко замолвил. Очень уж Олена князя просила.
И сама Олена рядом с Ондрейкой шагала. Поглядывала на него искоса жалостно, а заговорить все как-то не заговаривала. Другой словно Ондрейка стал.
Не первый раз она его видала. Как совсем выздоровел царевич, стали иной раз Ондрейку к ней на крыльцо вызывать, когда ни царя ни царевича в опочивальне не случалось.
Да разве на крыльце поговоришь — дьяки там толпятся, окольничие, дворяне. Поглядит она на Ондрейку — рука одна болтается, как неживая, в лице ни кровинки, глаза