Суд над колдуном - Татьяна Александровна Богданович
Кабы не отдохнул да не подкормился во дворце Ондрейка, не вынести бы ему второй пытки. А так — жив остался. Руку только вывернул ему подручный палача.
Как прибежал в Приказ за Ондрейкой боярин Бутурлин, испугался Алмаз Иванов, сам с ним в Пытошную башню бежать кинулся.
На полу там Ондрейка еле живой лежал. Подняли его живо, обтерли, кое как кафтан натянули, подхватили под руки, хоть и стонал он, и потащили во дворец — Алексей Михайлович дожидаться не любил.
А царь и то уж гневаться начал, что долго не идет Бутурлин.
Как вошел боярин, так в ноги царю поклонился и рассказал, где он Ондрейку нашел.
С самой той поры, как упал на крыльце царевич, Алексей Михайлович гнев в себе копил — и на Ондрейку сердце у него распалилось, и на Бутурлина злобился, да все так выходило, что нельзя было себе воли дать. Зато тут уж дал себе волю царь и весь гнев на Сицкого оборотил. Как посмел после приговора без царского указа на пытку Ондрейку послать.
Застучал посохом Алексей Михайлович и велел думного дьяка кликнуть и чтоб тотчас указ писал и Сицкого, и дьяка старшего с Разбойного приказа сместить, Сицкого в дальние вотчины сослать, а Алмаза Иванова кнутом отодрать.
Потом всех из горницы выслал и сказал Ондрейке:
— Ну, Ондрейка, знать и впрямь сила у тебя большая. Лечи вновь царевича. Сымай, что напустил. Да, мотри, накрепко вылечи. Покуль он жив, и ты при ем во дворце лекарем жить станешь. Мотри лишь, — напустишь на кого хворобу — на Федора ли, аль на других царевичей альбо на царевен, о ту пору лутче бы тебе на свете не жить — жилы все с тебя вытянуть велю, руки-ноги вырвать, огнем сжечь! Ну, подь живо, лечи царевича. Мотри, вылечи. И сказ мой по вся дни памятуй.
Про то, что рука у Ондрейки плетью болталась, и не помянул Алексей Михайлович. Шибко злобился на него. Сам бы, кажись, посохом убил. «Вишь, лекаришка неудобный, — дрожит весь, раз кулаком дать, из его и дух вон. А тут тронуть не моги. Царевичу вред будет».
Так и стал снова Ондрейка во дворце жить. Хуже темницы ему тот дворец стал. А ну, захворает кто — тотчас на него нанесут — тут уж не избыть ему пытки.
Федору Алексеевичу вскоре снова лучше стало. Недели не прошло, как повеселел царевич, стал с постели проситься. А там и ходить ему Ондрейка позволил. Совсем здоров стал Федор Алексеевич, а царь Ондрейку все из дворца не отпускал.
Олена не раз наведывалась во дворец, да не допускали ее долго до Ондрейки. От Одоевского князя только и дозналась она, что не будут казнить Ондрейку. А жить ему великий государь указал во дворце, лекарем при царевиче Федоре Алексеевиче. Рассказал ей князь Никита Иванович, что хромой стал с пытки Ондрейка и рукой одной не владел.
Плакала сильно Олена Ивановна, а от людей таилась. Не хотела про свое горе никому рассказывать.
Прошка квасник
Снег первый на Москве выпал, грязь прикрыл. А мороз не сильный. И солнышко светит. Светло, весело, колокола звонят.
На Красной площади народу — не протолкаться. Шум, крик, гомон. Гуще всего толпа у Спасских ворот. Толкаются, жмутся, друг другу на плечи лезут. А тихо, — криков, ругани не слыхать.
У самой стены Кремлевской Прошка стоит. И боченок с ним рядом и жбан в руке. Да не кричит Прошка: «Кому кваску? Медвяный, игристый! Кому кваску?» — Кричать не к чему. И так отбою нет — наливай лишь. Гроши да денежки так и сыпятся.
Прошка ныне на Красной площади большой человек стал. Всяк к нему пробраться норовит, — кваску испить да и послушать. И как не послушать? Какие дела сказывает, словно в сказке.
— И вот, православные, — говорил Прошка, — трижды уж он в тот день про то рассказывал, а народу с каждым разом все больше, — выхожу я с боченком из дому, на площадь идти, а на дворе стрельцов видимо-невидимо, и подъячий сам из суда. «Ты, молвит, — Прохор Охапкин?» — Я, говорю, самый и есть. Что вам от меня надобно? — «А за тобой, молвит, из суда сам боярин прислал — потому у его до тебя дело». — Ну, говорю, идем, коли так, к боярину. Он самим государем поставлен. А я государю верный слуга.
— Вишь ты, — вздыхает какая-то баба.
— Приходим в Приказ, а там сам боярин за столом сидит — стра-ашный. Глазищи у него ба-альшие, круглые. Глянет — душа в пятки уйдет.
— Ахти, страсти какие! — пищит старушонка.
— Ведут меня к столу, и боярин мне тотчас говорит: — Ну, Прохор, говори — ведаешь ты того человека? — И лекаря нашего, Ондрея Федотыча, мне указует. А Ондрей Федотыч стоит, в чепи закованный. Два стрельца его за плечи держут… — «Ведаю, говорю, государь боярин». — А ведаешь ли ты, Прохор, что то̀ есть самый злой колдун и чародей? — а глазищами-то так и ворочает. А я ему: «Не, государь боярин, я того лекаря, Ондрея Федотова, сколь годов ведаю. И нет за им никакого волшебства и чародейства. Лекарь он добрый. Кого хошь вылечит». Боярин как крикнет…
— О-ох! — слышится в толпе.
Прохор круглит глаза: — Ка-ак крикнет! — снова говорит он: — Как ты такое слово молвить можешь! Все послухи показали, что вор он, Ондрейка, и чародей. Вот Феклица, бабка (померла она с пытки). Вот Улька Козлиха — изветчица (в срубе на болоте сожжена)…
— Вишь ты, — замечают в толпе, — и послухов-то и изветчиков бог наказал.
— Не иначе, — говорит квасник, — потому — лжу молвили. Ну, я боярина не испужался. Тотчас говорю: «Государь боярин, поклеп то̀ все. Как мне того Ондрея Федотова не знать, коли я в одной избе с им сколь долго живу — он в клети, я в подклети. И хозяйка его, Олена Ивановна, завсегда у меня мой квас покупывает. А лекарь тот, Ондрей Федотов, добрый, и всех лечит, а особливо робят, что ножками недужат».
— Вишь ты, куда загнул.
— Ну, и ловкой ты, Прошка, малый!
Прошка погладил бороду.
— А боярин мне: —