Павел Загребельный - Евпраксия
Кирпа пришел проститься с Евпраксией. Журина не смогла поймать его пораньше, побыть с ним наедине, прощалась при княжне, не сдерживая слез, да и княжна тоже плакала – свой ведь человек, да и какой человек! Кирпа поклонился Евпраксии, а Журину обнял и поцеловал, весьма удивив этим княжну, хоть должна же была она вспомнить, что Журина тоже женщина, еще молодая, пригожая, а годы летят как хищные стрелы, а жить хочется…
Кирпа погладил Журину по черным ее волосам, вздохнул, засмеялся:
– Не вырастет уже такая фасоль, как при мне.
Евпраксия ничего не поняла. Какая фасоль?
– Ты еще дите, княжна, – сказала ласково Журина и снова заплакала.
А может, так лучше – долго оставаться ребенком?
Кирпа принес с собой какой-то ларец, подал Евпраксии.
– Может, не вернусь сюда, дружинницкая жизнь ведь такая: к какому князю едешь, тот тебе и велит. Сюда приехал – ты оставила при себе. В Киев вернусь – князь Всеволод скажет: оставайся, иди туда, бей того. Вот так и живу. А это тебе, Евпраксия, мой подарок свадебный. Ларец вот, достался мне от ромейского катепана в Тмутаракани. Сирийская вещь, старинная и редкостная. Пусть будет тебе защитой от лихих людей; тут, гляжу, лихого больше, чем доброго, тем более для красивой молодой женки, да еще такой доброй и неиспорченной, как ты у нас. Вот тут тебе – для собственных надобностей зеркальце из чистого золота, мази ромейские, притиранья, не знаю еще что для красоты. А тут, открываешь потайное дно, лежат шесть золотых бокалов. Не пей из них никогда! А ежели возникнет нужда одолеть смертельного врага, налей ему в этот бокал… И вспомни Кирпу.
– Возвращайся, Кирпа, – попросила Евпраксия.
К отцу Севериану, который тоже прощался, тоже ехал в Киев, она с такой искренней просьбой не обращалась, тот переступал с ноги на ногу почти застенчиво, бормотал, что оставляет духовную дщерь свою с богом, на что Кирпа не без въедливости заметил, что бог его почему-то не всегда все видит и как-то не торопится прийти на помощь ни детям, ни женщинам, ни тем, кто попадает в беду.
– У ромеев есть обычай охотиться на маленьких птичек, обмазывая ветки деревьев клеем, – сказал воевода. – Постережись, Евпраксия, таких веток.
Ведь ты для нас всегда будешь маленькой красивой птичкой!
Выезжало посольство из Кведлинбурга теплым весенним днем. Моросил весенний дождик, лоснились конские крупы, играли лютни, трубили трубы.
Кирпа ехал рядом с Заубушем, который держался на коне так лихо, будто у него обе ноги были целы. Провожали их сам император со свитой, помолвленная с Генрихом Евпраксия, аббатиса Адельгейда; одни радовались, другие плакали, третьи беззаботно кричали что-то вослед уезжавшим. Кирпа, проезжая мимо Евпраксии, подмигнул ей, взглядом показал на Заубуша:
– Осел слушает лютню, а свиньи – трубу!
То был день грустный, но одновременно и радостно-приподнятый.
Посольство поедет через всю Саксонию, через Чешский лес, Польшу, Русь, и всюду будут спрашивать, кто и куда едет, и всем будут отвечать, что везут грамоты германского императора русскому князю, дабы тот выдал свою дочку за Генриха.
Императрица, императрица – и об этом вскоре будет знать Европа и мир!
Приготовление к высокому браку чем-то напоминает начало войны. Гуденье флейт, грохот ворот, полыханье факелов, звон оружия, куда-то движутся вооруженные всадники. Сказано Зевсом про жен:
Зло подарю я им вместо огня, и они забавлятьсяБудут им вдоволь, несчастье сочтя свое счастьем.
Евпраксия не хотела верить ни в зло, ни в несчастье. Если и было, то сплыло. Впереди – радость, любовь, солнце. Звала Журину, читала ей вслух ромейские книги о любви, спрятанные среди священных текстов, записанные на скорую руку, с ошибками, как всегда бывает при тайном и торопливом переписывании, но зато защищенные от чрезмерно суровых взглядов в начале и конце рукописи псалмами Давидовыми. "Куда пойду от духа твоего и от лица твоего куда утеку? Взойду ли на небо – ты там, спущусь ли под землю – и там ты. Или возьму крылья зари и почию у края моря, и там рука твоя сопроводит меня и удержит меня десница твоя. Эрот лиет свой огонь и на птиц, и на пресмыкающихся гадов, и на растения, и даже на камни. По крайности магнисийская руда любит железо, и как только она увидит его, так и тянет к себе, будто внутри нее живет любовь. Разве не есть это поцелуй руды и железа, любимого ею? Средь финиковых пальм одни мужские, другие женские. И вот мужская любит женскую, и когда далеко рассажены, влюбленный усыхает. Но крестьянин понимает горе дерев. Заметив, в какую сторону клонится пальма, он излечивает страдания пальмы. Берет черенок женской и прививает к сердцу мужской. И тем облегчает он душу растения, и умирающее тело вновь оживает и воскресает, радуясь слиянию с возлюбленной. У людей же великая радость и в одних взглядах. Взгляды взаимные, переплетаясь, отражают, будто в зеркале, образы тел. Истечение красоты, коя струится чрез глаза в душу, уже взывает к некоему соединению, хотя бы тела и отдалены были одно от иного. И еще соединение слаще соединения телесного.
Ведь оно словно бы новое сплетение тел".
Журина вздыхала. Для нее Евпраксия все еще оставалась "дитем", и, как знать, может, ей не становиться бы женщиной, хоть этого и не миновать.
Зато аббатиса Адельгейда мстила за причиненное ей разочарование, тем уже мстила, что всячески пугала Евпраксию. Раньше расхваливала невинность русской княжны брату, надеясь, что тот жадно набросится на девушку, а выпив из этой чистой криницы, бросит ее, как делал до тех пор. Произошло же не так. Генрих переменился в Италии, что-то нашло на него, и нынче голову потерял. Даже Заубуша забрал у нее и отправил на край света, и потому единственную утеху Адельгейда находила в том, чтобы запугивать будущую императрицу, указывая ей, мудро и осмотрительно, на тяжкую участь, которая ждет женщин, покидающих тихие обители мира и покоя и погружающихся в жизнь светскую, где подстерегают их несчастья, беды и – о, мое сердце, не разорвись от печали! – злодеяния! Вот, вот злодеяния, учиненные женщинами: монисто Эрифилы, пиршество Филомелы, поклеп Сфенебеи, преступление, свершенное Аэропой, убийство – Прокной! Как пожелал Агамемнон прелестей Хрисеиды, так на эллинов чуму навел. Как пожелал Ахилл прелестей Брисеиды, так себе горе накликал. Добыл себе красавицу жену Кандавл, и убивает Кандавла жена. Огни Елениной свадьбы в конце концов Трою спалили, а брак Пенелопы – скольких женихов привел он к гибели?
Федора убила Ипполита, так как любила его, а Клитемнестра – Агамемнона, потому что не любила его. О женщины! Когда они любят – убивают, и когда не любят – тоже убивают.
Евпраксия слышала и не слышала. Страхи, несчастья, злодеяния? Это не о ней и не для нее. Повторяла библейский стих: "Душа моя жаждет бога".
Спешила, колебалась, дерзала, трепетала, отчаивалась, кручинилась, любила, ждала с нетерпением.
Потому что пришла ее пора!
Генрих, казалось, не связывал себе рук возвращением посольства. Он отослал грамоты, ответ будет благоприятный, а когда будет – не имеет значения. Все было бы прекрасно, но саксонские графы и бароны вновь взбунтовались, и маркграф Экберт, улучив минуту, когда императора не было в Кведлинбурге, попытался захватить императорскую невесту и аббатису Адельгейду, окружил замок, повергнув всех в ужас: император тотчас же отправил на выручку магдебургского архиепископа Гартвига с войском, но Экберт отвернул своих рыцарей от Кведлинбурга и напал на самого Генриха, который держал в осаде замок бунтовщика Глейхен в Тюрингии; Экберт разбил и рассеял императорских рыцарей, словно напомнив тем самым о вечной непокорности саксонцев, о шаткости императорской власти и ненадежности всех ее опор.
События ускорили то, что должно было случиться рано или поздно.
Генрих не стал ждать возвращения посольства. Да и дождется ли? Никто не знал, что в одной из грамот, опечатанной красной императорской печатью, он писал князю Всеволоду так: "Ведай, что ничем лучше не докажешь своей дружбы ко мне, как устроив, чтобы мой посол барон Заубуш никогда не возвратился в мое государство. Мне все равно, какое ты выберешь средство: пожизненное заключение в темнице или смерть". Но даже император не знал до конца своего барона; Заубуш взял с собой человека, который умел резать печати, взял также умелых писцов, ибо какое же это посольство императорское, если б оно не смогло сотворить в случае нужды соответствующее писанье? Как только выехало посольство за пределы империи, Заубуш тайком прочел все, что написал император, бросил зловещую грамотку в огонь, другие запечатал новыми печатями, что ничем не отличались от подлинных, а к ним добавил еще одну – с императорской просьбой принять его, Заубуша, как брата Генрихова. Гостил барон в Киеве долго и приятно, а Генрих, считая, что Всеволод прислушался к его пожеланию, и не беспокоился задержкой посольства, тем паче несколько месяцев до свадьбы, требуемых приличием, он выждал.