Борис Карсонов - Узник гатчинского сфинкса
Поверх головы, в трех-четырех футах, висели на могучих кованых стягах темные колокола. За ними, в глубоких проемах верхнего яруса, слышалась какая-то злая возня — то не могли ужиться меж собой не то голуби, не то галки. За спиною звонаря, в нише карниза, стоял деревянный ларь с веревками, топором и крючьями. Поверх веревок лежала кожаная подушка, из-под угла коей выглядывал золотой обрез старинной книги.
— Я звонарю тут давно, — тихо сказал Сысой, захватив в кулачок свою бороденку и глядя прямо перед собой, за иртышские дали. — Вот как матушка наша, императрица, царствие ей небесное, на царство в Москве венчалась, то как раз я в это время и начал свою святую службу. Стало быть, это было еще при митрополите Павле. А его преосвященство Варлаам пришел позже меня, а то и он уже более тридцати годков священствует.
А прадед мой, кузнечных дел мастер Данилка Боронин, через мать свою племяшом приходился Федотке Афанасьеву, по улишному прозванию Огурец. Крепок и стар был корень наш в Угличе. У Данилы одних братовьев было семеро. И как пойдут братовья артелью, да как запоют песню дружинную, вот тебе и работушка, что касатка божия, сама в руки ластится, само дело спорится…
Глуховат голос Сысоя, незатейлив, ровен. Даже стоявшая полуобеденная тишь не отпускала его на волю, и он тут же наверху смиренно угасал в гулких утробах висящих над головою колоколов.
— …И был тот субботний день тако же жарок и тих, как день нонешний. И час тако же послеобеденный был, как вот теперича. И вышел на двор княжеский божий отрок, царевич Дмитрий. Тута-то выползшие из-под крыльца, как змеи подколодные, и поразили его злодеи, подосланные убийцы Бориса Годунова. И горлицею кричала мамка его, Василиса, криком черным вопияла царица Марья Нагая.
А как разбуженный криком увидал убиенного царевича сторож у Спаса Максимка Кузнецов, так и ударил в набатный колокол. Тут вот к ему на подмогу и прибег пономарь Федотка Афанасьев, прозвищем Огурец. Их хотели схватить, но они закрылися в колокольне, никого не пущая.
«Стали зычно и необычно звонить и народ в город сзывать, и на тот тогда горько-несчастный глас граждан множество сошлося и убийц Борисовых изымаша и камением побиша», — так летописец глаголет.
А бабка, со слов матери своей, рассказывала пуще. Поначалу всяк о пожаре подумал. А как прибегли на княжий двор — мертво-убиенные тут на земле лежат еще горячие. А были то дьяк Михаила Битяговский с сыном Данилой, да племянник евоный Никита Качалов, да родный сын мамки царевича Василисы — Осип Волохов…
А Василису саму царица Марья, прибегши на крики, за недогляд или сговор, не разумея оправданий и не слушая даже, поленом люто била куда ни попадя и даже голову пробила многожды. А потом посадские ободрали ее и простоволосу держали перед царицею, и бросили замертво на землю.
А царевича Дмитрия положили во гроб, и гроб тот поставили во соборную церковь Преображения. И лежал он во гробике яко ангел: лик его светл и ясен, и животворящий дух берег его от тлена могильного.
А колокол набатный все бил и бил, и гул его, как грозовой перекат небесного пророка, объял Углич, и леса, и деревни, созывая тварь божию на великое прощание с душою невинною.
А царица Марья в креслах сидела в изголовье дитя своего и уже не рыдала и даже не говорила вовсе, а немо. А в ногах стояли на коленях кормилица Ирина и постельница Марья Самойлова и глаза их от слез ослепли.
А в середу, майя 19-го, уже почти на исходе дня, из Москвы в Углич прибыла сыскная комиссия князя Василия Шуйского с окольничим Андреем Клешниным да дьяком Елизаром Вылузгиным. А еще был с ними митрополит Крутицкий Геласий.
Тут-то все и началось.
Царицу Марью Нагих со братовьями под запором повезли в Москву и крепко пытали там. Борис сам единожды пришел в пытошную избу и долго глядел он на Нагих, сам слышал речи их отрицательные. Но ничего не сказал — ушел.
И повелено было царицу Марью Нагих постричь в монахини и навечно в Выксинскую пустынь заточить, а братовьев ее в тюрьмы, да в дальние города сослать также навечно.
А в Угличе государевы рассыльщики начали отлов горожан да посадских. И много казней было, а у иных языки вырезали и псам бросали.
Данилка Боронин, мой прадед, убег, и долго он в землянках да на болотах в лесах под Нерлью таился, кореньями да гольцами питался, но и там был схвачен, на дыбу ставлен, пытан и в пустынную Пелымь с множеством угличан услан. И обезлюдел град Углич, опустели святые храмы его, лебедою стало зарастать подворье царевича Дмитрия.
И тогда же повелено было колокол тот у Спаса, что угличан созывал набатным звоном своим, за донос такоже наказать и такоже в Сибирь сослать навечно. И вот сняли его с колокольни и поставили на две сосновые плахи посреди соборной площади на позорище. И велели оставшемуся народу собраться на казнь сию и даже с малыми детьми своими. И выходит тогда на помост палач Гришка Косуля со прислугою. Дюже могуч был и свиреп с виду: черная борода округло стрижена, красная рубаха серебряным поясом охвачена, в кожаных рукавицах, а в руках молот. И прошелся палач по помосту раз и другой перед колоколом, яки лев перед жертвою. И вдруг, озлобясь и что-то вскрикнув громовым голосом, с широким размахом ударил молотом в самое медное темя. И задрожала земля от гула, и пали ниц люди, крестясь и шепча молитвы. Ударил он второй и третий раз ударил, и вырвал кусок уха, и с великим торжеством и хохотом схватил он этот рваный кусок меди, поднял над головою и бросил наземь к ногам онемевшего люда.
И вышел потом второй палач — кнутобоец Аляба. Высок, жилист, по помосту легко прохаживается да сыромятною плетью поигрывает. А как время пришло, поклонился он на все четыре стороны, поплевал в корявые руки свои, попробовал на тяжесть да на ловкость рукоять плети и с придыхом, из-за плеча, со свистом прожигая воздух, нанес секущий удар посредине тульи колокола.
И в немой тишине вдруг взвизгнул и застонал набатный. И теперь уже, пока сек его плетью Аляба, тихое постанывание не утихало. С ужасом оцепенелый народ взирал на эту экзекуцию. А на дороге, супротив помоста, задрав в небо кудлатую морду с печальными глазами, выла собака.
А везли его, сирого, в ссылку зимнею дорогою, приковав крепкими цепями к широким розвальням. Везли под конвоем, как страшного злодея. Целая ватага казаков с пищалями да пиками денно и нощно стерегла его. И сказывают, что было на него покушение в лесах на Вятской дороге. Неведомые люди разбойные пытались отбить колокол, но казаки огнем из пищалей устрашили злодеев.
А лунною ночью, на подъезде к Тюмени, когда переезжали Туру, едва не утоп он, бедный. Да, видать, богу угодно было иное. И когда, уже почти у берега, лед под санями вдруг разверзся, и тяжесть в двадцать пудов весом пошла под воду, в миг сей единый ангел-хранитель, молнией исцеляющий и сокрушающий, озарил дыханием своим: и люди, и лошади, не упустив непоправимого мгновения, вырвали уже из самой воды на берег святую поклажу…
Сысой сбил в стопку лежащие у него на коленях какие-то замызганные узкие листочки, исписанные старинным полууставом, встал, положил на ограждающие кованые решетки доску, подвинул к ней железный поставец, на который Киньяков легко вспрыгнул. Теперь голова его была на уровне колокола, зависшего на самой средине звонницы.
Он был почему-то, в отличие от других колоколов, почти совсем черный. Киньяков пальцами взялся за край его, прикинул, что толщина должна быть не менее полутора вершков. Отлитый мастерски, с идеальной пропорцией, с барельефами святых.
— Соблаговолите прочесть надпись, — сказал Сысой.
И только тогда Киньяков увидал, что по нижней его окружности высечена старославянская вязь:
«Сей колокол, в который били в набат при убиении благоверного царевича Димитрия в 1593 г., прислан из городу Углича в Сибирь в ссылку, в город Тобольск, к церкви всемилостива Спаса, что на торгу, а потом на Софийской колокольне был набатный».
Он взглянул на кованые стяги и увидал, что колокол-то корноухий. На месте отсеченного уха прикована толстая железная скоба.
Киньяков спустился вниз. Все трое стояли и молчали.
— Смотрите, — наконец сказал Киньяков Коцебу, беря его под локоть и показывая рукою по направлению к Рентерее и зданию губернского присутствия. — Во-о-он там, за городом, Тобол впадает в Иртыш. Там юг, там Курган…
Коцебу, прикусив нижнюю губу, молча покачивал головою, глаза, отстраненно-неподвижные, глядели куда-то в пустое, слегка белесоватое небо.
— Август! — настойчиво позвал его Киньяков.
Коцебу стоял неподвижно, будто в прострации. Не проронил он ни слова и когда, спустившись с колокольни, шли по городу. И только, когда подошел к своей квартире и Киньяков сделал попытку с ним проститься, он вдруг бросился к нему на шею и, захлебываясь словами и слезами, закричал: