Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
Таня страдает «не от ранки на грудь, а от рани на сердце», — пояснила мадам.
Француженка еще долго болтала, то и дело возвращаясь к различным подробностям этой семейной драмы.
Дальше выяснилось, что старый мосье очень расстроен, никого не желает видеть и завтра уезжает в свое поместье, за сорок верст. Ему готовят дормез[42].
Самое существенное, как это и должно было быть, мадам приберегла к самому концу.
Таня желает видеть «мосье Волькоф». Просит завтра зайти, как всегда, под вечер, к ним в дом смело и открыто, независимо от того, уедет в имение дядя или нет. Она будет ждать непременно.
Федор Григорьевич обещался быть.
Эпилог к драме по-русски
Благодаря забавной передаче мадам Любесталь, эта в общем, конечно, тяжелая и неприятная история с Таней начала представляться Федору несколько в комическом виде. Вспоминая патетические речи мадам, ее уморительную мимику и ее геройское участие в предотвращении драмы, Федор несколько раз улыбнулся.
«Итак, старик уезжает проветриться, — думал Федор неотвязно все об одном и том же, уже лежа в постели и тщетно пытаясь заснуть. — Ведомо ему о приглашении моем или нет? Ежели нет, то сие неприятно. Выйдет как бы по-воровски… Али по-детски задиристо. Последнее — в характере Тани!..
Уедет Майков — помощи обещанной не даст… И лучше. Не хочу я помощи никакой от господ подобных. Удушением нравственным пахнет сие. А задержки новые с театром? Вывертываться надлежит как ни на есть, но осторожнее. Силами своими. Рублев бы два ста пока… Глядишь — и управимся в главном. Из дела взять остатние? Похерить участие свое в волковских заводах начисто? Мать дюже распалится…»
С этими невеселыми мыслями Федор наконец заснул. Было уже совсем светло.
Проснулся Федор поздновато, часу в девятом. Заглянул в комнату брат Гаврило:
— Не вставал еще? Али недужится? Там тебя в конторе рабочие дожидаются.
Федор вскочил. Со стройки?
— Надо быть, нет. Чужие. Ситниковских я видел как бы. Анучины тож.
«Что им до меня?» — думал Федор, наскоро одеваясь.
В конторе собралось человек с десяток рабочих. Некоторых Федор знал лично, других видел на комедиях в сарае. Вот эти двое — с полотняной фабрики Ситниковых; эти надо быть, позументщики от Анучина.
При его появлении, кто сидел, встали.
— Доброго здоровья, братцы, — поздоровался Федор.
— Здравствуй, Федор Григорьич, — ответили ребята.
— Вы ко мне? Долго ждете? Вот чудаки! Чего же ране не послали?
— Да нет, мы токмо что ввалимши, — раздались голоса.
— По какому делу-то? И по-праздничному так? — рассмеялся Федор. — В кумовья, что ли, звать? Али в отцы посаженные?
— Во-во! В отцы и есть! — весело подхватил разбитной, вихрастый и курносый парень Ефим Тяжов, ярый участник канатчиковских забав. — В комедианты пришли наниматься всей ватагой…
Рабочие дружно загалдели;
— Выходит, как бы и так… Вроде что…
— Больно много вас, робя. Помещать некуда. И прокормить такую ораву не в силах буду.
— Сами прокормимся, — смеялся Тяжов. — Опосля комедии по клетям, да по огородам.
Опять все посмеялись:
— На огородах-то еще, кроме прошлогоднего хрена, ничего нет.
— Ну ладно, робя! Неча тары-растабары да лясы точить. Выкладывай дело. Говори ты, Анфим, — прервал галдеж суровый Глеб Клюшкин.
— Вот како дело-то, Федор Григорьич, — начал, слегка стесняясь и почесывая в затылке, ситниковский Анфим. — Робята, вот, дюже затею вашу одобряют. И во дворе котора, и котора строится. Око нам сподручно, в кабак чтобы пореже бегать, ну и прочее. Вот робята и решили… Дела-то твои не шибко идут, ведомо нам, в рассуждении, значит, капиталов… А дело того, поспешения требует…
— Давай начистоту! Будя сусло рассусоливать! — раздались голоса.
— Загалдело воронье! Нет рассуждения, чтобы по-обстоятельному, — огрызнулся Анфим.
— Правильно, Анфим, вали дале! — поддержали другие.
— Так вот, — продолжал Анфим, теребя в руках шапку, — робята, значит, всей артелью… собрамши малу толику… как ты задарма нас пущаешь… Ну и все. Заручку оказать тебе желают. Давай-ко, Митряй!
Митряй поднял с полу в углу увесистый мешок и положил его на стол перед Федором. Мешок глухо звякнул.
— Что тут у вас, братцы? — начал догадываться Федор.
— На расходы собрамши тебе. Уж не обессудь, скоко в силах. Вроде как наш пай. Всю зиму по мастерским собирали. Кто скоко может, значит, посильно… Все! — закончил Анфим, отодвигаясь в сторонку.
Выступил Митряй Анкудинов, с пуговичной, хорошо грамотный парень, бывший, очевидно, у артели казначеем. Развернул серую мятую бумажку, разгладил ее, положил поверх мешка.
— Два ста и полета с гривной тута… Вот. Все замечено, с кого и скоко. Покеда, може, обернешься, а там — сызнова робят можно обежать…
Федор до глубины души был растроган искренностью и сердечностью приношения.
— Ребята, ребята! — сказал он, покачивая головой. — У самих ведь последнее!
— Последняя у попа жена, да и та обчая, — ввернул Ефим Тяжов.
Все захохотали.
— Ну, спасибо, братцы, — сказал взволнованный Федор. — Кабы знали вы, как вовремя потрафили!.. Лучше и нельзя.
— В точку, значит? — засмеялись рабочие.
— Уж так-то в точку! Баре наобещали, да на попятную. А свое что было, мы с Серовым просадили вчистую.
— Ну, Серов, чай, не все, — сказал кто-то.
— Кто его ведает? Сказывал, больше не в силах.
— Поддержим! Не робей, воробей! — подбодрял Ефим.
— Растроган я, друзья, — говорил Федор. — Чую, немало трудов стоило вам оное.
— Труды — что! Лаптей много истрепали за зиму, бегаючи, — не унимался веселый Ефим. — Когда мекаешь комедии-то в дело двинуть, Григорьич?
— Дворовую — в воскресенье зачнем. Милости прошу всех. Гостями дорогими будете. И ребят других тащите, всем добрые места будут, не в пример прочим. А ту, что строится, — надо быть, не раньше осени. По-теплому она будет.
— Важно! В зиму-то оно и пристань нам. А то по нарам валиться — бока болят, в кабак бежать — сугробов дюже много. Да на пуговицы анафема-целовальник и не отпущает, — балагурил Ефим.
— Да, вот чего, Григорьич, — вспомнил Анфим. — Наказ от робят: задарма чтоб не пущать. Пеню положь каку малую. На оборотку чтоб было. Чистоган, значит. И с сарая також.
— Нет, братцы, в сарае пущай уж как было остается. А с театром — посмотрим. Задачку вы мне задали, ребята. Ценна ваша помощь и благовременна. Токо как я с вами рассчитываться буду? В кой срок вернуть смогу?..
— Каки расчеты! — загалдели голоса. — И с кем расчет вести? Поди, упомни всех, кто давал! Айда, робя! Не праздник, чай. Хозяева, поди, скулят и то…
— Прощенья просим, Григорьич. Бывай здоров.
— Помните, ребята, сие пай ваш в дело. Хозяева вы теперь равные, — говорил Федор, прощаясь с каждым за руку.
— Пай, пай, ладно! Пошли, робя!..
Федор проводил гостей до ворот. Он был сверх меры доволен нежданной помощью и горд сознанием, что его дело, оказывается, далеко не безразлично для тех, кому каждый грош достается потом и кровью. Сознание понятой полезности дела воодушевляло его.
Когда Федор Григорьевич подходил к дому Майковых, уж совсем смеркалось. От огромного запущенного сада пахло сыростью и распускающимися почками. Без конца перекликались какие-то две неизвестные Федору птички, и все одними и теми же словами: «Тилинь-тинь-тинь-тинь!.. Тилинь-тинь-тинь-тинь!..» Федор невольно замедлил шаги и долго слушал их переговоры. В переводе на человеческий язык получалось что-то вроде: «Поди-ка ко мне… Поди ты сюда…» — и так без конца.
Широкие ворота господского дома были открыты настежь. Во дворе, у самых ворот, конюх или кучер лениво, одной рукой, подгребал граблями натрушенное сено. Бесконечно тянул одно и то же:
«Ла-а-асты… Эх, да ла-стычка…На-а-апро… Эх, на прота-алинке…»
Свободною от работы рукою певец зажимал левое ухо — для звучности. Увлеченный своей музыкой, он не слышал оклика Федора Григорьевича. Пришлось повторить дважды.
— Ты, что ли Егор?
— Ась?
— Ты, Егор?
— Егор весь вышел, а я за него, — неторопливо ответил незнакомый голос.
— Как барин?
— Барин-то? А барин, как барин. Ништо ему… Не наше горе…
«Ла-а-асты… Эх, да ла-астычка…»
Федор махнул рукой и направился к крыльцу. В доме ни одного огонька. Постучал раз, и два. Не открывают. Постучал сильнее и продолжительнее. Где-то хлопнула дверь. Послышались шаги. Федор покашлял.
— Кто тамо-тка?
— Я… Волков.
Долго отодвигали тяжелый засов. Дверь открылась. Старый слуга, которого в доме все звали Кирюшкой, поднял с пола зажженный фонарь.