Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
На представлении «Синава» у Ивана Степановича присутствовавший там воевода забыл про свою одышку, расчувствовался до увлажнения очей. Притянул Федора к своей необъятной туше, пытался расцеловать, назвал российским Росциусом[36].
Федор нашел момент благоприятным для наступления на воеводу. Он уже давно поделился своими замыслами с Майковым и Серовым. Те советовали выждать, когда на неподвижного воеводу найдет «подвижный стих»…. Очевидно, этот стих нашел. Федор спросил о пустующем здании.
— Како здание, дай бог памяти? — соображал отец города.
— А то, большое, втуне разрушающееся, объяснял Федор.
— Да их много таких. О коем речь?
Федор описал со всею обстоятельностью. Воевода посопел, заотдувался. Промолвил:
— Пригодно буде — можно ослобонить. Поделки иждивением обчим. Без нас. Казна воеводская тоща. Да где, чай! Обветшало зело…
Федор поблагодарил за разрешение и сказал, что с остальным сами как-нибудь справятся.
Не дожидаясь весны, приступили к расчистке складов и выяснению потребных переделок и расходов. Волков и вся его компания были вне себя от свалившейся им удачи.
Заслуживает быть отмеченным, что воевода через несколько дней раскаялся в чуть было не совершенном им благодеянии. Ему пришла в голову неплохая мысль, а ну, провиантская часть улучшится в ближайшие лета? Где хранить тогда дюже добрые запасы? Когда он очень озабоченно заявил об этом Ивану Степановичу, тот прямо взбеленился. Ругался с воеводой непристойно. Назвал его тюфяком, колпаком, кулем рогожным и еще многими поносными и обидными прозвищами.
— Мартын с балалайкой ты, а не воевода-радетель! — кричал помещик. — Эка! Провианты у него обретутся, у сумы переметной! А пошто оные до седня не обретошася? Нако-ся! Эконом сыскался, крыса монастырская! Алибо дождик, алибо снег, алибо будет, алибо нет. А со складом покончено. Обчеству оный подарен есть. Мертвецов с погоста не волокут — дюже дух чижол. Да мы уже и капиталы немалые на подготовку истратили. Плати протори, байбак! Владей своим дерьмом.
— Да из чего платить-то? — испугался воевода. — Где у меня капиталы? И чего ты ругаешься? Слова молвить нельзя… Я сказал: быть возможно…
— То-то, быть возможно. А нам всем ведомо, что сие невозможно, чтобы у тебя запасы казенные завелись. Ну, ладно. Помиримся. Лоджию[37] тебе соорудим, твою собственную. Седалище особое, дабы выдержать возмогло персону твою непомерную. Сидеть будешь в оной лоджи один и пугать всех видом своим грозным, — улещал Иван Степанович воеводу.
Воевода сдался.
Весенние бури
Наступала весна 1750 года. Солнышко день ото дня пригревало все теплее и ласковее. Прошел уже и Алексей — человек божий — с гор вода. По ярославским буеракам звонко журчали мутные, грязные потоки.
Волга посерела и начала пухнуть.
У попов наступал пасхальный сенокос.
Почтенный семинарский хорег о. Иринарх положительно разрывался на части. Он метался от предстояния алтарю к комедийной хоромине: от храма бога живого к храму девы Мельпомены.
Это служение двум богам сразу производило временами изрядную путаницу в кудлатой голове о. Иринарха.
Облачаясь в священнические ризы, он думал о том, како надлежит облачить жрецов Перуновых — Жеривола и Кудояра. Слушая гнусаво-косноязычное чтение своего дьячка Онуфрия, старался запомнить его козелкование, дабы потом заставить тако честь монологи Беса Хулы в «Трагикомедии о Владимире, словенских стран князе»[38], которая уже с месяц как разучивалась семинаристами для выпускного представления.
К великому прискорбию хорега все шло не так, как ему было потребно.
Семинаристы Нарыков Иван и Попов Алексей заканчивали в этом году курс семинарского обучения. К отправлению «Владимира» они не проявляли ни рачения, ни тщания, ни прилежания прежних лет. На пробы являлись с опозданием, прощения не просили, замечания выслушивали не тем местом, как если бы оные их и не касались. Сладкогласные вирши жевали яко ленивые волы солому с крыши, крутили головами, фыркали, как если бы им не по носу пришелся табак. Издевались над велеречием достопочтенного сочинителя. К горячему воодушевлению своего хорега относились с прохладою превеликою. Дерзость свою простирали до того, что чуть ли не каждое указание своего учителя оспаривали с усмешкой, стыдно глумились над его «правилами» во всеуслышание. Прямо бес вселился в непокорных!
«Годи, я вам влеплю аттестацию, — со злобою думал о. Иринарх. — И другие-прочие влепить також не замедлят. Уж как пить дать, а рясы-то вам, наглецам, не видать…»
Растлевающее влияние волковского сарая было налицо. Погибли добрые семена, посеянные любящею рукою о. Иринарха. Досада разбирала почтенного хорега, напрягавшего ум в изыскании каверз, могущих круто насолить его соперникам по хорегии.
«Без помощи Волкова также не обойтиться, — соображал архимандрит. — Покеда ласкою, а там и таскою… Ужо!.. За глумы — глумы, за смешок — оплеуха, за щелчок — десять. Седмерицею ли воздам глупцам, о Господи? Не седмерицею, а семьюжды-десять седмерицею. Помогите мне отправить «Владимира», а там — сочтемся весной на бревнах…».
В кожевенном сарае шла своя дружная и лихорадочная спешка. Все подновлялось, приводилось в порядок. Пока будет готов новый театр, придется довольствоваться старым сараем, вступавшим во второе лето своего существования на потребу словесности российской.
Несмотря на все усилия, к лету новый театр едва ли удастся закончить, а смотрители уже осаждают, требуя скорейшего зачала.
Федор Волков без устали метался от сарая к театру, от театра к конторе, от конторы к «пайщикам», выискивая средства, где только можно.
Плохо обстояло дело с новыми пьесами. Их не было и негде было добыть.
Брат Иван, отправившийся по торговым делам в Питер, получил строжайший наказ привезти все елико возможное. Федор снабдил Ивана просительными письмами к господину Сумарокову, «також и ко многим протчим персонам, к театру отношение имеющим».
Открытие серовского сарая должно было последовать немедленно после пасхи, в ближайший праздничный день, как только явится возможность смотрителям прилично добраться до театра по проложенным через грязный двор мосточкам.
Пока предполагалось ограничиться старыми постановками, благо смотрители готовы были смотреть и старое.
Попутно Федор Григорьевич работал над оперой итальянца Метастазио «Титово милосердие», переводя ее, совместно с Ваней Нарыковым, на российский язык. Где-то, говорят, уже имеется русский переклад, да как его добыть? Быть может, брат Иван из Питера доставит…
Работа над «Милосердием» — кропотливая и нудная. Проходит она почти вслепую, больше по догадкам. Итальянский язык знает один только Федор, и то явно недостаточно. Приходится руководствоваться больше по знаниями в латыни, которая всем небезызвестна. Итальянский текст перекладывается по малости, по словечку, по догадкам и домыслам, через пень-колоду.
Однако опера Федору Волкову нравится. В ней он рассчитывает применить свои музыкальные познания и способности. Пишет партитуру церковными нотными знаками. Подбирает и подгоняет музыку по народным мотивам. Придумывает свою. Составляет, слаживает, совокупляет оркестр из инструментов, никогда и не снившихся заправским музыкантам. Развел целую «ораторию». Обучает охочих ребят орудовать на этих инструментах.
Увлекает мысль, что все делается самими, «из головы», без помощи каких-либо руководств и подсказок.
Дело идет туго, но все же подвигается по малости Ведь и время движется по малости, однако ворочает какими делами!
На пасхе было два представления. На домашнем театре Серова — «Артистона», и она же в доме Майкова. Оба раза при участии Татьяны Михайловны.
Кроме того, у Майковых была прослушана дополненная «Федра» на французском диалекте. Татьяна Михайловна вызвалась переложить трагедию Расина на российский язык. Федор Григорьевич горячо одобрил предложение.
Доморощенные пииты Алеша Попов и Ваня Нарыков мечтали уже положить еще не существующий перевод на российские стихи, по примеру господина Сумарокова.
С участием Татьяны Михайловны в летних представлениях вопрос стоит открытым. И неприятно открытым. Довольно, казалось бы, мягкий и покладистый во всем Иван Степанович уперся на том, что де невместно его племяннице, и вообще барышням хорошего круга, комедиантствовать в каком-то кожевенном сарае. Неприлично показываться накрашенными перед чумазыми, невежественными мастеровыми и прочим подлым людом.
Исподволь, но неукоснительно проводимые о. Иринархом подзуживания Майкова делали свое дело. Иван Степанович заметно изменял свои взгляды на служение театру. Он все чаще отваживался развивать перед Таней и Федором, обыкновенно порознь, резоны вроде того, что де благородный домашний театр — одно, а обчественный сарай — нечто совсем другое; что, мол, на девиц, рискнувших подвергнуть себя публичному обозрению на показ разного сброда, оный сброд начинает смотреть как на доступных непотребных девок.