Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
Федор не имел ни минуты свободного времени. Некогда было задуматься ни о чем постороннем, — например, о далеко не оформившихся отношениях с Таней. В них обоих совершился какой-то глубокий, благодетельный перелом. От каждого их взгляда, движения веяло обоюдной душевной удовлетворенностью, бесконечным обожанием.
Федор после утомительного и содержательного дня засыпал с мыслью о Тане, а утром просыпался с тою же мыслью, — бодрый и уверенный в себе, готовый начать новый, точно такой же трудовой день.
С утра до вечера — в конторе или в хлопотах по городу, вечером — на пробах, перед сном — литературные, живописные или музыкальные занятия. Праздничные дни полностью поглощались театром.
Заводские дела Волковых, благодаря упорству и настойчивости брата Алексея, ушедшего в них с головой, как будто начали несколько поправляться. Появилась надежда выиграть бесконечную тяжбу на право наследования отчиму. Последние поездки Алексея в Петербург и Москву дали возможность внести в заводскую организацию некоторые улучшения. Федор сдал брату все руководство делом, а сам работал хотя и много, но только по советам и указаниям Алексея.
Матрена Яковлевна повеселела, махнула рукой на «беспутство» Федора и все свои надежды и заботы перенесла на Алексея.
В течение святочной семинарской рекреации пришлось выплачивать неприятный долг о. Иринарху. Почтенный семинарский хорег решил возобновить свою полезную покаянную деятельность. «Покаяние грешного человека», при участии волковской компании, было учинено в соборном доме дважды, с успехом и искусством немыслимыми ранее.
При виде уверенной, осмысленной игры своих некогда неуклюжих питомцев почтенный пастырь только крякал от несказанного удовольствия. Свой восторг в моменты наивысшего подъема он выражал исключительно одними достохвальными наречиями, вроде:
— Зело!.. Похвально!.. Отменно!.. Душепомрачительно!..
Заметил при всех очень громко, но ни к кому не обращаясь в частности:
— Добре посеянные семена произрастают и процветают яко крин вешний…[32]
Достопочтенный хорег в своей неизреченной простоте готов был приписать все успехи ребят своему мудрому руководительству.
Никто его в этом не разуверял.
Представления собственно волковской комедиантской компании теперь делились аккуратно между двумя домашними театрами — серовским и майковским. При частых перекочевках декоративно-обстановочная часть поневоле становилась все более условной.
У Майковых убранству сцены уделялось исключительное внимание, благодаря совместным усилиям Татьяны Михайловны, ее кузин и мадам Любесталь.
Сцена обычно выглядела уютно, строго и осмысленно, без всяких излишних нагромождений. Капитальные перемены декораций отсутствовали. Перенос места действия обычно подчеркивался какой-нибудь одной, много — двумя деталями: статуей, пальмой, ковром, большим распятием и т. п. Но эти детали всегда были уместны и строго обоснованны.
Смотрители на такие упрощения не были в претензии.
Таня в театре дяди переиграла весь имевшийся у компании запас готовых постановок, причем ее вводы почти не доставляли никаких излишних хлопот, — не только свои роли, но и чужие она обычно знала наизусть. Она сыграла Оснельду, Ильмену, Офелию, готовила Артистону, из трагедии этого названия, которая должна была пойти в скором времени.
Поигрывали исподволь и Агния с Аглаей не особенно ответственные рольки. Делали свое дело с охотой, но тускло и связанно. Мадам Любесталь требовала для себя постановки такой пьесы, где бы для нее была сильно-трагическая роль на французском языке.
— По-русски я немножко не чисто могит говориль, — предупреждала она Федора Григорьевича.
Федор только со времени совместных выступлений с Таней начал понимать, какая великая сила заключается в естественном, не подчиненном никаким условностям, содружестве и слиянии в одно целое всех товарищей по сцене.
Когда он исполнял свои сцены с Таней, ему казалось, что они двое являются одним нерасторжимо-слитным существом, что каждый из них немыслим без другого. Удивлялся, как он раньше мог мириться, например, с Офелией — Ваней или Оснельдой — Гришей, а главное, как мог загораться неподдельными чувствами до самозабвения.
С Таней для него в театр вошла какая-то новая жизнь, жизнь самодовлеющей правды.
У Тани была своя собственная своеобразная манера читки стихов, очень певучая, гармонически-звонкая в особо сильных местах, при несколько размеренных, округленных и весьма картинных жестах.
Мадам Любесталь очень одобряла этот «французский стиль», так нравившийся ей в молодости. При всем своем увлечении Андриенной Лекуврёр, мадам в искусстве «déclamation»[33] или «l'action»[34] находила великую артистку не на высоте задачи, слишком упрощенной — «vulgaire»[35]. Идеалом ее в этом отношении являлась Дюкло.
— Ах, Дюкло! Мадемуазель Дюкло! — восклицала старая француженка. — Эти… эти… по-русски нет слов!..
Неудивительно, если взгляды мадам Любесталь на сценическое искусство в какой-то степени привились и Тане. Но только в какой-то степени. Таня то и дело прорывала всякие преграды и отдавалась течению вольного чувства.
Постепенно все представления в доме Серова начали также проходить при непременном участии Тани и даже ее кузин.
Смотрители их спектаклей, состоявшие по большей части из почтенных лиц города, начали поговаривать об учреждении постоянного, настоящего театра.
Федор Григорьевич в первое время не особенно горячо поддерживал эту мысль. Опасался потерять Таню. Без нее он больше не мыслил свое пребывание на сцене.
Когда он поделился своими опасениями с Татьяной Михайловной, она решительно сказала:
— Что бы ни воспоследовало, вопреки всему, я буду с тобою неразлучно… Возврата нет.
Играя на домашних сценах, несмотря на неизменно зажигавшее его присутствие Тани, Федор все же по временам чувствовал легкую неудовлетворенность, какое-то насильственное укорачивание своей внутренней сущности. Похоже было на то, что будто кто-то незримый аккуратно подрезывает ему крылья, мешая свободному полету.
Хоть и не сразу, Федор нашел причину этой неудовлетворенности. Она вытекала из лицезрения все одного и того же ограниченного круга смотрителей. Широкой натуре Федора недоставало толпы, массы, смотрителей всех сословий. Не напудренной и разодетой кучки сдержанных театральных ценителей, а подлинной толпы с ее непосредственной горячностью и откровенностью чувств, с ее бескорыстной привязанностью, которая не может быть расценена ни на какую монету.
Придя к этому выводу, Волков начал поощрять и подталкивать возможность учреждения постоянного, для всех доступного театра.
При встречах с воеводой, бывавшим по своей малоподвижности довольно редким гостем на их представлениях, Федор не упускал случая развивать эту мысль перед всесильным хозяином города.
Внутренно такой же громоздкий и тяжелый, как и наружно, Михайло Андреич бормотал о желательности оного, но ссылался всякий раз на отсутствие средств на постройку.
— Средства потребны немалые, — отдувался он. — Понеже того… уж коли строить, то того… надлежит возвести хоромину превеликую… могущую служить того… прибежищем музам також и в зимнее время… А музы — особы зябкие… печи потребны, то да се… А в казне у нас — шиш…
Упирал все время на общественность начинания. — Мое дело — сторона… Почтенных мужей города, охочих смотрителей за бока берите… На доброхотные даяния оных уповайте… К им и относитесь впредь…
Как-то под вечер Яков Шумский явился к Федору и предложил ему совершить вместе прогулку невеликую.
Федор молча оделся, ни о чем не спрашивая.
Прошлись немного по набережной, толкуя о том, о сем. Шумский свернул в поперечную улицу, пустую и захолустную. Остановился перед большим каменным, нежилым и разрушающимся зданием, — бывшими провиантскими складами. Что там хранилось, неизвестно было, только о провианте запасном давно уже никто не слыхивал.
— Добрая махина, — показал Яков рукою по направлению складов. — Наипаче бесполезная. Разрушается.
— А что там внутри, ведомо тебе?
— Не ведомо, но угадано быть может без ошибки. Мерзость и запустение. Ежели и есть что догнивающее, — догнить оное и на воле может.
— Кому принадлежит сие? — заинтересовался Федор, смекнув в чем дело.
— Государству российскому.
Обошли здание вокруг, увязая в снегу выше колен. Проникли за разрушенную огородку во двор. Заглядывали в зияющие щели полусгнивших дверей.
— Какой театр может быть приуготован, Яков, — загорелся Федор.
— То-то!! — отвечал Шумский. — Требуй здание сие для народа у господина воеводы нашего, також разрушающегося.