Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
Наперсница в чем-то убеждает ее, что-то напоминает.
Федра под влиянием внезапного могучего порыва вскакивает, вырастает. Глаза уже не пусты и не темны — они мечут молнии гнева и возмущения. Голос звучит раскованной силой страсти. Он то поднимается до предельных высот, звучит певучей флейтой, то падает куда-то вниз, становится спотыкающимся, еле слышным, переходит в дрожащий, пугающий шопот. Снова взлет — и снова падение.
Вот — искренние, сердечные, вполне жизненные жалобы девочки-подростка на свою несчастную судьбу. Звуки, западающие прямо в душу. От них подкатывается к горлу душащий клубок. Хочется самому плакать, хочется утешать, ласкать это страдающее юное создание, взять его на руки и нежно убаюкивать, как ребенка. Момент — и страдающего ребенка как не бывало; он исчез так же непонятно, как и появился. По сцене мечется разъяренная, грозная мстительница:
О haine de Vénus! О fatale colère!Dans quels égarements l'amour jeta ma mère…[25]
Откуда в этом маленьком, хрупком, полудетском существе такая сила чувств, чувств едва ли испытанных им и только угадываемых каким-то внутренним, первородным инстинктом? Откуда эта восприимчивость и чуткость к несуществующим, в крайнем случае — к чужим, страданиям?
По спине и всему телу Федора Волкова пробегали мурашки. Сам артист и человек обостренного чувства, он был до глубины души взволнован — не правдоподобием, нет, а искренностью, неподдельностью страданий несчастной Федры. Именно — Федры, не Тани… Тани в данную минуту для него не существовало. Он видел только сценический образ воскрешенной героини древности.
Таня — слабое, неоперившееся существо, трогательное и беспомощное, а это — женщина, в груди которой заключены вулканы.
Не понимая языка, Федор понимал страдания Федры, сострадал ей и мучился вместе с нею.
«Полно! Только ли это сценическая Федра? Точно ли это лишь правдоподобие страданий?..»
Целый вихрь беспорядочных мыслей закрутился в голове Федора, целый поток плохо осознанных чувств теснился в груди.
Он не слыхал, что ему шептал, нагнувшись, сам взволнованный и расстроенный, Иван Степанович. Он лихорадочно отыскивал в уме ключ к этой сценической загадке. Неужели нашел? У Федора даже потемнело в глазах. Ну, конечно, нашел! Никакая это не Федра, это Татьяна Михайловна, Таня… Все эти страдания — не вымышленные, а действительные — доводятся до его сведения. Вся сила чувства и мощность певучих слов обращены к нему, только к нему, им порождаются, ему предназначаются, его умоляют и его проклинают. Если бы не было его вот здесь, в этом кресле, не было бы и чуда перевоплощения, совершающегося перед его глазами.
Федор не заметил, как ушла со сцены наперсница, как вышел Ипполит — Агния в греческом хитоне, не слушал, что тускло и бесцветно говорила эта неловкая фигурка, — он видел только одну Федру — Таню, или Таню — Федру, понимал только одни ее то молящие, то требующие, то угрожающие речи.
Все было ясно и без знания языка.
Федор видел себя в этой жалкой, беспомощно лепечущей фигурке Ипполита, и чувство буйного протеста нарастало в его груди. Он готов был броситься туда, на сцену, и сказать этой одержимой женщине, сказать по-своему, что она ошибается, забрасывая его грязью и презрением; что он не таков, каким она его себе представляет, что он сумеет постоять за себя, сумеет разбить в прах все ее недостойные предположения. Но…
…Ah, cruel! tu m'as trop entendue!Je t'an ai dit assez pour te tirer d'erreurEh mi'en! connais donc Phèdre et toute sa furaur.J'aime![26]
Эти слова, произнесенные с силой, совершенно немыслимой в полуребенке Тане, спутали всю цепь его рассуждений.
Федор почти позорно испугался, когда Федра — нет, когда эта рассвирепевшая девочка Таня — распахнула свою грудь и схватилась за меч Ипполита. Он весь задрожал от реального, жизненного ужаса и предвкушения чего-то непоправимого.
Voila mon coeur, c'est là que ta main doit trapper…Frappe!..[27]
Через, минуту, когда задернулся занавес, Федору стало мучительно стыдно чего-то, он почувствовал, как краска заливает его лицо.
За занавесом послышались громкие рыдания.
Иван Степанович в тревоге бросился туда. Федор тоже, не отдавая себе отчета, одним прыжком вскочил на помост, и отдернул занавес.
Татьяна Михайловна, стоя на коленях, с беспорядочно перепутавшимися волосами, уткнув лицо в сиденье стула, громко рыдала.
— Таня, Таня! Милая! Что с тобой? — кричали сбежавшиеся, сами уже плачущие женщины. — Ты ушиблась?
Таня подняла лицо, все мокрое от слез. Она плакала и вместе смеялась; кротко, по-детски, успокаивающе говорила:
— Да нет же! С чего вы взяли? Ведь это же все по-нарочному. Вот какие глупые! Ведь это же игра. Ну, немножко не сдержалась… вот и все…
Повернулась к Федору, утерла слезы тыльной стороной рук, рассмеялась, повторила еще раз ему одному:
— Уверяю вас, все это по-нарочному. Ведь и с вами, знаю же я, бывает тоже такое…
Между тем новые слезы набегали на смеющееся лицо.
— Сие, сие недопустимо!.. — волновался Иван Степанович. — В первый и последний раз… Больше не позволю. Сегодня же прикажу сломать оное позорище.
Он топал ногами по помосту.
— Дядя, дядя! — укоряюще качала головой Таня. — Какой вы жестокий человек! Ведь оные слезы сладки и приятны наипаче меда. Они же неизбежны при служении вашей любимой деве Мельпомене. Ай-ай-ай! Какой вы нехороший, дядя…
— Покорнейше благодарствуйте, ежели оное всякий раз повторяться будет, — слезливо бормотал Иван Степанович.
— Ну и что же? Ну и что же? — смеялась Таня, обнимая дядю. — Убудет меня от понарочных слез? Умылась и — все в надлежащем изрядном порядке учинится. А засим — ужинать, ужинать! Я замечаю по постным лицам гостей наших, сколь жестоко они проголодались. Девицы, девицы! Бежимте скорей, сбросим с себя эти непристойные для приличных особ одеяния.
Ужинали шумно и весело.
Татьяна Михайловна шалила, хохотала.
Федор ощущал какую-то легкую неловкость, осадок ему самому непонятной стыдливости за слишком сильную взволнованность во время представления. Таня, уловив женским чутьем стесненность гостя, пыталась его расшевелить. Вполне серьезно уверяла, что она играла совсем не «Федру» Расинову, а «Покаяние грешного человека», из пиитики о. Иринарха, только переведенное на французский язык.
— Разве вы не узнали шедевра оного, Федор Григорьевич? — говорила она. — Все, все было налицо! Мадам Любесталь изображала юного ангела, сестрица Агнеса — врага рода человеческого. Грехов я на себя не нацепляла, понеже выглядят зело не кокетливо. Весь эффект испортил злой дядя. Он не разрешил прорезать в полу дыры для адской бездны и пожалел расходов на сонмище нечистых духов. Что касается меня, я выполнила роль свою дословно, только что не хватило сил подняться на облака, чудотворца по оной части, отца Иринарха, не оказалось под рукой.
Иван Степанович смеялся от души. Старые девицы фыркали в ухо одна другой. Мадам Любесталь всплескивала руками и по очереди восклицала:
— Quel horreur! Mais c'est indescriptible èa! Quel horreur![28]
Только Федору Григорьевичу почему-то не было весело.
Иван Степанович рассказал, как он, будучи в Париже еще молодым человеком, видел в роли Федры «знаменитую и преславную Адриенну Лекуврёр».
Мадам Любесталь воскликнула:
— О! Лекуврёр!.. Эти божественни! А мосье Барон? О! Барон! Эти… Эти настолько више слёв, — она показывала руками с аршин расстояния.
— Да, почтенные государыни и государи мои! — развеселился Иван Степанович. — Да учинится ведомо вам, что вот сия высокодобродетельная особа, по-русски именуемая мадам Луиза Любесталь, в ранней молодости питала отнюдь не добродетельные нежные чувства к славному французскому актиору, господину Барону. И не токмо сама питала, но и получала взаимное питание.
— О!.. — возмутилась француженка. — Мосье! Я не имею ешшо тища лет. Когда я биль совсем юни дитя, мосье Барон биль такой же негодни, стари гриб, как ви сейчас, мосье!
Всех искренно развеселило негодование мадам.
Федор Волков впервые весело и от души расхохотался. Настроение его менялось к лучшему. Через несколько минут он уже старался уверить себя в том, что совсем не имеет смысла так долго и мучительно копаться в своей душе, что все обстоит гораздо проще и все образуется само собой.
С восторженной улыбкой, в первый раз вполне искренно и без всякой задней мысли, он посмотрел на Таню и сказал:
— Как чудно вы играли! Мизинца вашего все мы не стоим. Не понимая слов, я понимал все ваши чувствования.
— Правда? — просто спросила Таня.
— Истинно говорю вам. Коли вы не охладеете к оному мучительному и сладкому занятию, вы будете первой российской актрисой.