Борис Горин-Горяйнов - Федор Волков
— Здравия желаю, Федор Григорьевич.
— Здравствуй, Кирюша. Барин дома?
— Никак нет. Барин изволят быть уехадши. А барышни?
— Не изволят принимать. Недужны дюже…
— Как? Все три?
— Никак нет. Токмо две персоны…
Наверху лестницы со звоном распахнулась стеклянная дверь. На площадку стремглав выскочила растрепанная, возбужденная мадам Любесталь с медным шандалом в руках.
— О, mon Dieu! Mon cher ami!.. Quel horreur![43]
— Что случилось, мадам? — в тревоге закричал Федор, взбегая на верхнюю площадку лестницы.
— О! Я биль под арест! Ви подумай, мосье! Я, французски гражданка, биль под арест! Чулян! Под лестниц! Под страж!.. О!.. О!.. Я, его подруг жизни!..
Она хватала за руки Федора, обливая и себя и его растопленным салом с шандала.
— Успокойтесь, мадам… Говорите толком, что случилось?
Мадам Любесталь с треском, как барабанную дробь, просыпала целый поток французских проклятий.
Она была в каком-то бесформенном капоте, в клочья изодранном на груди. Ни парика, ни пудры. Жидкие седые косички беспорядочно торчали во все стороны. Глаза метали искры. Губы работали с поразительной быстротой, ни на мгновение не останавливаясь и разбрасывая брызги во все стороны.
Поставив шандал на балюстраду лестницы, она что-то представляла в лицах, ни на секунду не ослабляя потока слов.
Выждав момент, когда француженка захлебнулась, наконец, словами и закашлялась, Федор сказал:
— Мадам, поймите, что я ничего не понял. Вы говорили на языке мне не знакомом. Вся ваша прекрасная декламация пропала даром. Не будете ли вы добры повторить все это сначала, но по-русски?
Мадам Любесталь, повидимому, начинала приходить в себя. Она подбирала свои косички, терла лоб, хмурила брови, как бы с трудом собирая растерянные мысли. Наконец, сказала почти спокойно:
— Они уехаль.
— Кто? Куда?
— Стари тигр и Танья. Моску.
— Иван Степанович и Татьяна Михайловна? В Москву?
— Оу да, мосье. Я же все сказаль…
— Когда? Когда сие случилось?
— Когда? Когда биль еше темно. Прежде два слюг виносиль маленьки птичка в дормез. Потом посадиль туда эти ужасни тигр. Et c'est tout…[44] О, мосье! Птичка биль как неживой. Ми ничего не предвидиль… Я питаль вирвать птичка из когти тигр, а он… О quelle horreur! — Тигр наказаль слюг посадиль меня темниц, под лестниц, и там держаль до вечер. Меня! Французски гражданка и свой подруг жизни!.. О, mon Dieu, mon Dieu!.. Я желаль положить руки на себя, мосье.
Федор молча повернулся и начал медленно спускаться с лестницы. Вслед ему неслись неистовые вопли мадам:
— Мосье!.. Мосье!.. И ви меня покидаль! О, каки ужасни людь!..
Федор больше ее не слушал. Он молча, не оборачиваясь, спустился с крыльца и медленно пошел прежней дорогой вдоль сада. Две неугомонные птички все еще перекликались:
«Поди-ка ко мне… Поди ты сюда…»
В дальнюю дорогу
Подходило к концу второе лето существования комедии в кожевенном сарае. Из новинок за все лето была показана только одна маленькая комедия Сумарокова «Трисотиниус». Да по настоянию о. Иринарха показали «Трагикомедию о Владимире», ранее отправленную в соборном доме. Новых пьес не было. Зато все старые были вытвержены на зубок; каждый знал и свои и чужие роли. Играли, не пропуская ни одного праздника. Трагедии «Хорев», «Синав и Трувор», «Артистона», «Гамлет» — сменяли одна другую. Не забывали и комедий: шли «Бедный Юрген» и «Всяк Еремей».
«Титово милосердие» было совсем готово, и перевод и партитура. Шло усиленное разучивание музыки сборным, очень своеобразным оркестром, а также — довольно несложных номеров пения некоторыми участниками.
Опера приберегалась к открытию «большого театра», Изменился значительно состав смотрителей, по сравнению с прошлогодним.
Городская знать почти перестала посещать сарай. Зато от своей публики положительно не было отбоя, сколько бы раз ни повторялась одна и та же «комедия». Ни о Татьяне Михайловне, ни о самом Майкове не было никаких известий. Они как в воду канули.
Заходила несколько раз мадам Любесталь. Она была попрежнему настроена очень воинственно, угрожала «тигру» всеми карами неба и собственными когтями, но решительно ничего не могла сообщить о Тане.
Федор вначале остро и мучительно переживал разлуку с Татьяной Михайловной. Безотчетно, как в полусне, делал, что полагается: разговаривал с людьми, глядел на стройку, пил, ел, играл. Но мысли его были от всего этого далеки, он весь как бы погрузился в такое недавнее, теперь безвозвратно отлетевшее прошлое.
Совсем неожиданно для себя, в одно раннее солнечное утро вскочил с постели, полный какой-то бунтующей энергии. Сам удивился давно не испытываемому приливу сил. Лихорадочно оделся и сразу же с головой окунулся в бесчисленные дневные хлопоты. Так и пошло день за днем.
«Точно в освежающую воду прыгнул», — удивлялся Федор; и он больше всего боялся, как бы этот приток сил не иссякнул так же неожиданно, как и появился. Но поток не иссякал, и Федора это радовало. Как он ни гнал прочь «ненужные» мысли, они иногда побеждали его волю, подминали под себя, заставляли возвращаться к прошлому. Однако это прошлое, еще недавно такое острое, сладкое и вместе мучительное, понемногу тускнело, заволакивалось не совсем неприятной дымкой легкой грусти, налетом какого-то призрачного, слегка будоражащего тумана. Временами туман как бы сдувало ветром, и тогда попрежнему становилось мучительно и больно. Но такие моменты обострения проходили быстро, и снова все заволакивалось грустно-призрачным туманом.
Ежечасная сутолока напряженной и любимой работы все меньше оставляла времени на длительные размышления по поводу случившегося.
К сентябрю зимний театр в основном был готов. Получилось совсем приличное и внушительное здание, хотя и довольно невзрачное с виду. Не хватало средств побелить его или окрасить должным образом.
Внутри помещение вышло и совсем хорошо — в два яруса, с удобной и вместительной галлереей — как и подобает в настоящем театре. Сплошные сиденья для смотрителей шли, повышаясь, длинными рядами. По сторонам были отгороженные боковые места. Кроме того, впереди — четыре особо выгороженные «лоджии» для начальства, согласно условию.
Имелось достаточное количество печей, но пока не было средств купить дров.
Зал был чисто выбелен, и даже местами расписан «блафонами»[45].
Федора Григорьевича радовал вид сцены — высокой и просторной, с закрытыми помещениями для комедиантов по сторонам и с пристройкой для хранения театрального имущества сзади.
Сейчас в театре шла полным ходом внутренняя отделка, покраска и местами обшивка тесовыми панелями.
Вся архитектурная часть работы была выполнена по планам самого Волкова.
Изготовлялись кустарным способом, заново, декорации для всех постановок. Декорации из сарая по новому помещению не годились. Их решили употребить на вспомогательные поделки. В изготовлении декораций, кроме Ивана Иконникова, совсем забросившего свою богомазную работу, и самого Федора, принимали деятельное участие решительно все охочие комедианты. Каждому находилось дело по плечу: кто подмазывал, кто подклеивал, кто подколачивал, кто грунтовал.
Федор Григорьевич составлял примерные рисунки, делал чертежи, сам расписывал «блафоны». Сильно пристрастился к этому делу способный на все Ваня Нарыков. От усердия и горячности он постоянно ходил перемазанный красками.
Дед Вани, дьякон Дмитрий, буквально купался с утра до ночи в горшках с красками. Свое длинное поповское полукафтанье, с честью прослужившее ему около полувека, он заменил более коротким и не менее бесформенным, выговоренным им за какую-то услугу о. Иринарху из тряпья оружейной палаты. Дьякон наименовал свое новое одеяние «плафором», но едва ли оно могло иметь точное наименование на человеческом языке, в силу фантастичности своего покроя. Во всяком случае, отставной дьякон со своим «духовным» видом развязался, даже расплел и расчесал свою косичку, — «обмирщился», как он заявлял всем и каждому.
Благодаря своему преображению, дьякон получил от поповской братии презрительную кличку «стрюцкой». Однако и сам не оставался в долгу. «Костерил», по его собственному выражению, длиннополых халдеев на каждом углу и по всякому поводу.
Кружевницы сестры Ананьины, Ольга и Марья, в семье охочих комедиантов считались своими людьми. Смелой и хорошенькой Манечке только что исполнилось семнадцать лет. Ольга была на два года старше. Они содержали себя и старуху мать вязаньем кружев, считались хорошими мастерицами. Отец умер давно, поэтому девицы с детства привыкли чувствовать себя сами «головами» и за свои поступки были ответственны только перед собой. Обе были достаточно грамотны. Старшая даже слыла начетчицей и сама обучала соседских ребят «грамоте с указкой».