Дмитрий Вересов - Семь писем о лете
Едва последний вагон отбывающего состава прошел мимо девочки, как почти что стык в стык с ним на его место подошел, скрипя тормозами, новый. Вагоны состава были разнокалиберные: пассажирские чередовались с теплушками, теплушки с платформами, на которых стояли пушки, грузовики, какие-то четырехколесные прицепы, потом снова теплушки с солдатами и лошадьми, и опять пассажирские. Все это: и вагоны, и платформы – было одинаково плотно загружено людьми. За полторы недели пути Лариса уже научилась отличать новобранцев и ополченцев, ехавших на фронт, от уже побывавших на передовой. У первых лица были строго торжественные, люди, стоя в дверях и у окон своих вагонов, смотрели вперед, по ходу движения, словно пытались рассмотреть там, на горизонте, ту линию, тот рубеж, придя на который, они лицом к лицу встретятся с врагом. У тех, кто побывал в бою, глаза были наполнены каким-то особенным спокойствием, движения были неторопливы, лишены поспешности, суеты, позы покойны и основательны. Эти люди были как бы приподняты над повседневностью, ее мелкими, порой пустопорожними заботами, они ценили тот миг и момент жизни, в котором пребывали сейчас, дышали им, наслаждались тихо, и, казалось, за радужной оболочкой их глаз, за челом звучало Слово: «…хватит вам забот и дня нынешнего…».
Остановившись и подняв ладонь козырьком к глазам от бьющего поверх крыш вагонов солнца, Лариса смотрела на солдат. Эти были ТАМ. Не один раз.
Эшелон остановился. С подножек вагонов люди сходили на перрон, оглядывались по сторонам, потопывали, разминая ноги, заворачивали в четвертушки газет табак. Из ближайшей двери пассажирского вагона не очень ловко соскочил, споткнувшись и чуть не упав, молодой командир с красным в петлицах. Засмеявшись своей неуклюжести и одновременно тихо чертыхнувшись, распрямился, привычным жестом оправил гимнастерку, собрав ее сзади в складки и натянув и разгладив спереди, громко и отчетливо прокричал:
– Стоянка три минуты! Три минуты! Не расходиться! – и медленно пошел вдоль поезда.
«Что ж я стою-то, мне ж за кипятком нужно, и Нинка там…»
Она повернулась, чтобы идти, наконец, и в этот момент увидела отца…
Отец стоял метрах в десяти, вполоборота, в слегка полинявшей, но крепкой на вид, добротной гимнастерке, собранной сзади под ремнем, как у командира, таких же галифе и сапогах. Когда они провожали отца, он был пострижен под машинку, а сейчас из-под пилотки с зеленой полевой звездочкой видны были его русые волосы на висках и затылке.
– Папа, папа, – сказала Лариса хриплым шепотом, потому что голос вдруг куда-то делся.
Отец, видимо, только что вышел из вагона. Он рассеянно смотрел на толпу на перроне, на вокзал, на свой эшелон, глянул в сторону Ларисы, но мимо нее и повернулся спиной. «Сейчас он уйдет», – ужаснулась девочка. Это вывело ее из ступора, и она побежала к отцу. В последний момент, уже тронув его за локоть, она ужаснулась еще больше, подумав, что это не отец, что она обозналась, и сердце ее первый раз в жизни на миг остановилось. Почувствовав прикосновение, он обернулся и увидел ее. Это был он. Отец.
Он смотрел на нее и молчал. Секунду или две, которые были бесконечны.
– Папа, это я, – сказала она наконец.
– Ляля… – отозвался он ее «домашним» именем.
Отец присел, его глаза оказались на уровне ее лица, близко-близко. Она смотрела в них, и сердце ее снова билось, колотилось как сумасшедшее и почему-то пыталось выскочить через горло. Потом глаза отца приблизились почти вплотную, его щетина колола ей щеку, а она обхватила его шею руками. Стало трудно дышать, грудь и спину сдавило. Лариса чувствовала на себе его руки, обнимавшие ее отцовские руки, и готова была вообще не дышать, не двигаться, только бы он обнимал ее, был с ней рядом, как сейчас. Ее отец, папа, папочка. Но его руки разжались, он чуть отодвинулся, и она снова увидела его глаза.
– Ляленька, как… почему ты здесь… где мама, Нинуся…
Лариса открыла рот, но сказать ничего не успела – хлынули слезы, полились ручьем, рекой – из глаз, из носа, отовсюду, снова сдавило грудь, как будто отец опять крепко обнял ее, и она никак не могла произнести ни слова, а попытавшись начать говорить, зарыдала громко, безудержно, в голос. Отец гладил ее по голове, успокаивал, целовал в щеки, глаза и руки, и от этого она плакала еще сильнее. Так длилось минуту или две, наконец, она почувствовала, что может говорить, видеть, понимать. Вокруг них уже плотно стояли и, как отец, сидели на корточках его товарищи в такой же, как у отца, полевой форме. Почти каждый из них оставил дома такую же дочь или сына и сейчас, не дыша, смотрел на чудо их встречи.
– …как, почему ты здесь, где мама, Нинусик? – видимо, уже в десятый раз спрашивал отец.
Огромная любовь и жалость к нему вдруг заполнили всю ее душу, и тело, и все ее десятилетнее естество. Великая тысячелетняя женская мудрость сердца, накопленная сотнями поколений жен, дочерей, матерей и сестер, провожавших своих отцов, братьев и мужей в смертельную битву, открылась ей в этот миг, определив, что должно остаться тайным, чтобы не выжгло душу уходящего в неизвестность, а что должно быть явным, дабы могло укрепить силы его… Повинуясь этому чудесно открывшемуся знанию, она, успокоившись и глядя прямо в родные глаза, сказала:
– Мама… мама все хорошо, а Нинка здесь, со мной, мы в эвакуацию едем, там, – махнула она чайником, – наш поезд… – Тут она немножко задохнулась, а потом продолжила: – Нинка вон, – показала на туалеты, – какает.
Лариса смотрела на отца, на стоявших рядом бойцов и видела, как с трех десятков суровых, обожженных солнцем мужских лиц уходят тревога и напряжение, как расходятся нахмуренные брови и тает в глазах ледяная жесткость и запрятанная в глубине печаль, как вдруг начинают улыбаться сжатые твердые губы.
– Па-а-а вагонам!
Команда подняла и толкнула всех бывших вокруг них к составу. Отец схватил ее за плечи:
– Ляля, девочка моя…
– По-о-о ваго-о-о-нам!
У него в руках оказался огромный, свернутый фунтиком, из газеты, кулек, в который бойцы совали сахар, куски хлеба, лук, что-то говорили ей и ему. Где-то впереди коротко гуднул паровоз, состав дернулся, прогрохотал сцепками по всей длине и медленно тронулся с места. В глазах отца родилась и стала шириться и разрастаться боль.
– Доченька моя, Лялечка…
Он отдал ей кулек, схватил ладонями лицо, несколько раз поцеловал. Потом, с видимым усилием, превозмогая плещущуюся в глазах боль, оторвал от нее свои руки и запрыгнул на подножку вагона, секунду постоял и скрылся в дверном проеме… И вдруг высунулся из другой двери, пробежав по вагону. И снова она увидела его близко-близко. И так повторилось несколько раз, потому что эшелон катился очень медленно. А когда отец в последний раз проплыл в ускоряющем ход вагоне, уцепившись рукой за поручень, к ногам Ларисы упал брошенный кошелек.
– Там деньги, Ляля, тебе с Нинусиком и маме, ребята собрали, возьми, он мамин, не потеряй…
Лариса нагнулась, чтобы взять мамин кошелек, она узнала его, коричневый, книжечкой, с потертыми уголками. Из пакета посыпалось, она стала собирать выпавшее, а когда собрала, поняла, что поезд ушел далеко, и отца не видно. Зажав в руке кошелек с солдатскими деньгами, а другой придерживая у груди пакет, она что было сил бросилась вслед эшелону. Она бежала, бежала по словно чудом опустевшей платформе, чтобы еще раз увидеть отца, бежала, ничего не видя вокруг, кроме удалявшегося последнего вагона… Она не заметила конца платформы и, сосчитав все ступеньки, полетела на землю. Падение на какое-то время оглушило ее…
Девочка приподнялась и села. Коленки, ладони и локти были разбиты в кровь, болел подбородок и передние зубы. Газетный фунтик разорвался, куски хлеба и сахара разлетелись далеко по сторонам. «Папин кошелек! Мамин!» Девочка лихорадочно заозиралась. Кошелек лежал рядом. Она схватила его двумя руками, и тут снова полились слезы. Лариса плакала. Просто плакала, как плачут дети в десять лет…
Поплакав, она встала и вернулась на платформу. Подошла к туалетам, нашла нужную дверь. За дверью тоненько кряхтели.
– Нинусь, ты что так долго?
– Я не долго, я только начала.
«Господи, – сама того не заметив, Лариса первый раз в жизни помянула Бога, – ведь всего-то три минуты… – поняла девочка, сколько длилась на самом деле самая длинная, самая важная встреча в ее жизни. – Он все равно узнает, что мама ушла на фронт, но не сейчас, не сейчас». Она солгала, но чувствовала, что поступила правильно. Она не знала еще, что есть ложь во спасение.
В своей милости Господь уберег отца, который погиб через месяц, прикрывая от немецких танков отход санитарного эшелона, и не дал узнать о маминой похоронке, которая пришла двум девочкам в маленький сибирский городишко, где был размещен в дореволюционном бывшем барском особняке эвакуированный из Ленинграда детский дом…
– Я скоро, – сказала Лариса.