Рыцарь Христа - Стампас Октавиан
Вторым предателем оказался гусь. Когда я научился как следует ходить и мог гулять по двору, мне казалось, что двор населен такими же детьми, как я, только одни из них имеют вид кур, другие — собак, третьи — кошек и так далее. Я дружил с ними и они никогда не обижали меня, поскольку я полностью им доверял. Из общения с ними и огнем я сделал вывод, что существа, имеющие определенный вид, постоянство органов и не умеющие быстро расширяться и так же быстро сжиматься, более безопасны, нежели существа аморфные, ибо первые предсказуемы, а вторые не всегда. Гусь напал на меня ни за что, ни про что, он просто впал в скверное настроение и решил сорвать на мне злость. Может быть, он требовал от своей гусыни, чтобы из ее яиц вылупливались павлины, а вылупливались все гусята да гусята. Правда, я все равно не понимаю, в чем тогда моя вина. Он так жестоко поклевал меня, что я прибежал в дом весь в кровоточащих ранах. Наверное, это было мое второе сильное потрясение.
Третье не заставило себя долго ждать. В тот же вечер мне подали блюдо с жареным гусем и сообщили, что это и есть мой обидчик. Как же мне тогда стало плохо! Я впервые осознал, что взрослые не шутят, что смешные и ласковые телята и впрямь превращаются в жаркое, что деловитые и вежливые куры, гуляющие со мной по двору, те же самые, которых потом подают в копченом виде. Мне стало горько, что из-за меня гусь лишился жизни. Еще горше, что он оказался так вкусно приготовлен, испускал чудесные ароматы, и я не мог отказать себе в удовольствии полакомиться им. Потом, сытый, я спрятался в дальний угол дома и проплакал там целый вечер от чувства стыда за самого себя.
Смешно сказать, но с двоюродной сестрой Корвиной у меня связано еще одно сильное потрясение. Мы так с ней подружились, что я считал ее тоже мальчиком. Она любила сражаться со мной на деревянных мечах, скакать по окрестностям, не имея под собой коня, а лишь изображая, будто он есть, и принимать участие во всех мальчишеских играх, а когда надо и драться. Меня нисколько не смущало, что у нее длинные, длиннее, чем у меня волосы, что их иногда заплетают в косу. То есть, я краем уха слышал, что она девочка, но не воспринимал ее таковой и не видел разницы между мальчиками и девочками до тех пор, покуда однажды, когда мы купались в Линке, я не обратил внимание на странную особенность Корвины и не спросил ее, почему это у нее так гладко там, где у меня торчит. А ведь я уже был тогда достаточно большим мальчиком, лет шести. Эта разница между мною и Корвиной потрясла меня так сильно, что я долго еще с ужасом думал, ведь стоит мне отрезать лишнее и сгладить место между ног, я стану девочкой и не смогу никогда вырасти рыцарем, не завоюю Иерусалим христианам, как того хотел мой отец.
Помню еще, как отец учил меня плавать. Он делал это очень просто. Брал меня за руки, а дядю Арпада, маминого брата, заставлял взять меня за ноги. Раскачав, они швыряли меня в самое глубокое место и требовали, чтобы я плыл к берегу. Я сразу шел ко дну, им приходилось нырять и вытаскивать меня. Лишь когда я понял, что они не отвяжутся от меня и будут швырять, покуда я не захлебнусь досмерти, меня охватило отчаяние, и я поплыл.
Смерть вошла в мою жизнь, когда мне было лет восемь. Она была очень страшная. Она лежала зеленая и раздутая на берегу Дуная, и в бок ей вцепились черные раки, ужасны были разноцветные пятна на ее вспучившихся руках и отекшем, не похожем на человеческое, лице. Потом у нее появилось имя, она стала называться не просто смерть, а кузнец Братко, утопленник. Кузнец Братко был словак и жил в Вадьоношхазе. Он влюбился в жену вадьоношского стряпчего, Веренку, да так, что однажды свихнулся, стал ходить и всем рассказывать, будто Веренка ведьма и по ночам катается с ним по небу, вскочив ему на загривок. Он уверял, что она грозилась утопить его, если только он осмелится рассказать об этом людям. Потом он исчез, а когда мы с отцом поехали в Пожонь, нашли его на берегу Дуная. Никто не поверил рассказам Братки, но год от года стряпчий Дьердь стал все хуже и хуже обращаться со своей женой Веренкой, покуда не сжил ее со свету.
В том же году, когда утопился кузнец Братко, умер мой дед, Фаркаш Вадьоношхази, и моя мать, Анна, его дочь. Смерть деда потрясла меня в большей степени потому, что я убедился, в простой истине — смертны не только животные, птицы, рыбы и чужие люди, смертны и близкие, умрет отец, мать, умру когда-нибудь и я. Но тут меня еще кое как мирило со смертью то обстоятельство, что отныне дед Фаркаш не будет во время наших визитов в его замок или его приездов к нам ловить меня и, рыча и кусаясь, произносить одну и ту же фразу по-немецки: «Mein Name ist Wolf».note 7
Я очень хотел иметь братьев и сестер, вот ведь у Корвины были родные сестра и брат, Арпад и Илдико, и дети дяди Арпада были не одни, а трое — Шандор, Фаркаш и Жужанна, а я у отца с матерью рос один. Вот почему, когда мама, не сумев разродиться, умерла от родов, это стало для меня особенным потрясением, ведь с нею вместе умерли все мои братья и сестры, не говоря уж о том, что я не представлял, как буду жить без мамы.
И все-таки, я был тогда еще мал, чтобы долго и страшно переживать даже такие тяжкие потери. Поэтому самым сильным потрясением всей моей жизни стали даже не смерти, а тот случай, когда однажды в возрасте четырнадцати лет я застал отца в постели с любовницей. У меня тогда сразу отшибло напрочь, зачем я шел к нему, почему так ворвался. Ужасно было и то, что я увидел их, и что они увидели, как я вошел, поглотал ртом воздух и выскочил вон. О, я был свято уверен в том, что отец и после смерти матери хранит ей верность. В общем-то, я готов был бы смириться, если бы отец, в конце концов, по прошествии лет десяти женился на дочери какого-нибудь графа, но застав его в объятьях всего лишь вдовы нашего плотника, свалившегося в позапрошлом году с крыши, я был оскорблен до глубины души. Мир перевернулся в моем сознании точно так же, как когда меня укусил огонь. Эта Брунелинда отличалась, конечно, миловидностью, но как он мог сравнить ее с покойной мамочкой, я не в силах объяснись. К тому же, меня дико обжигало воспоминание о двух их сплетенных нагих телах. Чтобы избавиться от этого потрясения, не думать постоянно о стыде и обиде, мне тогда потребовалось несколько месяцев.
Но я могу точно сказать, Христофор, что когда в подземелье замка Шедель две нагие ведьмы и Тесселин де Монфлери сняли с круглого ложа черное бархатное покрывало, зрелище обожгло и потрясло меня даже больше, чем сцена в спальне отца. Меня словно молотом по голове ударило. На круглом ложе, широко раскинув руки и дерзко раздвинув ноги, лежала императрица Адельгейда, моя Евпраксия! Ее обнаженное тело было великолепно, но поза, изображающая микрокосм на виду у стольких мужчин, была постыдна, отвратительна. Полдня назад, когда над Евпраксией было совершено насилие, когда император сорвал с нее одежды, чтобы опоясать стальным поясом и поставить «печать Астарты», на ее наготу смотреть было больно, и стыдно становилось за императора. Теперь на это обнаженное прекрасное тело смотреть было не только больно, но и страшно, мир в очередной раз переворачивался во мне кверху тормашками.
Однако, то, что стало происходить дальше, заставило меня от души пожалеть, что призрак Шварцмоора сорвал с моих глаз пелену. Ноги и руки мои были крепко привязаны к креслу, и я не мог двинуться, и сколько ни силился, не мог выпихнуть изо рта кляп. Круглое ложе оказалось вращающимся, и Тесселин крутанул его. Раскинутое звездой тело императрицы завращалось под жадными взорами сидящих вокруг людей и страшных мертвечиных голов. Когда круговое движение стало замедляться, Адельгейда принялась сладострастно корчиться, часто дыша и постанывая от вожделения. Каким же зельем ее опоили, какими чарами оморочили, что из милой и скромной девушки, полной гордости и достоинства, она превратилась в это бесстыдное создание, столь нагло предлагающее себя? Я не мог поверить, что это была Евпраксия в своей истинной сущности.