Валентин Лавров - Катастрофа
— Ты же знаешь, что большинство ничего не доказывает!
— Да, еще Герцен говорил, что десяток конвойных этапируют в Сибирь несколько тысяч колодников. Вот я и скорблю, что кучка вооруженных разбойников из нас, свободных россиян, сделала колодников!
Вера Николаевна заметила:
— Известно, среди руководителей большевиков много евреев…
— Да, и евреев я могу понять, их желание подняться из положения людей второго сорта. Вот эти Бронштейны, Луначарские, Радомысльские, теперь дорвавшись до власти, разве они забудут, разве простят «черту оседлости», «процентные нормы», погромы, унижения? Народ этот обладает замечательной памятливостью. Они отыграются на Руси…
— А на что же теперь нам надеяться?
— Как на что? На домового.
— Какого такого домового?
— Того самого, про которого писал в своей «Деревне». Собрался народ возле кабака в кучу, ну, мужики, девки семечки лузгают, гармонь наяривает, частушки выкрикивают. Кузьма недоуменно спрашивает Меньшого:
«— Что это народ веселится, с какой такой радости?
— Да это они надеются…
— На что?
— На домового».
Вот и нам остается надеяться лишь на домового. Большевики молодцы. Они дело свое знают. Солдатам мир обещают, крестьянам землю, всем несогласным с ними — удавку. Средство у них универсальное для всех времен и народов — страх.
Мы сидим теперь с тобой и боимся. Ведь любой убийца ворвется в дом, перестреляет нас, и никто с него за это не спросит. Это и есть «революционный порядок».
— Может, уехать в Питер? Андреева мне говорила, что там сейчас спокойнее…
— Сейчас спокойнее на Гавайских островах, только никто там нас не ждет. Вчера у газетного киоска я столкнулся с доктором Манухиным. Он получил письмо от Зинаиды Гиппиус. Та пишет, что в Питере царит большевистский произвол, тюрьмы забиты, офицеров и юнкеров расстреливают десятками, облавы, обыски. Свет и газ выключили, телефон не работает. Так что, советуешь положиться на домового? На него самого. Тогда уж лучше на волю Божию.
И сев рядом друг с другом на диванчик, они обнялись и надолго погрузились в безрадостные думы.
7
Зинаида Гиппиус в те дни записывала в дневник:
«27 октября.
…Невский полон, а в сущности, все «обалдевши», с тупо раскрытыми ртами.
…Интересны подробности взятия министров. Когда, после падения Зимнего Дворца (тут тоже много любопытного, но — после), их вывели, около 30 человек, без шапок, без верхней одежды, в темноту, солдатская чернь их едва не растерзала. Отстояли. Повели по грязи, пешком, На Троицком мосту встретили автомобиль с пулеметом; автомобиль испугался, что это враждебные войска, и принялся в них жарить; и все они, — солдаты первые, с криками, — должны были лечь в грязь.
…Захватчики, между тем, спешат. Троцкий-Бронштейн уже выпустил «декрет о мире». А захватили они решительно все.
Возвращаюсь на минуту к Зимнему Дворцу. Обстрел был из тяжелых орудий, но не с «Авроры», которая уверяет, что стреляла холостыми, как сигнал, ибо, говорит, если б не холостыми, то Дворец превратился бы в развалины. Юнкера и женщины защищались от напирающих сзади солдатских банд, как могли (и перебили же их), пока министры не решили прекратить это бесплодие кровавое. И все равно инсургенты проникли уже внутрь предательством.
Когда же хлынули «революционные» (тьфу, тьфу!) войска, Кексгольмский полк и еще какие-то, — они прямо принялись за грабеж и разрушение, ломали, били кладовые, вытаскивали серебро: чего не могли унести — то уничтожали: давили дорогой фарфор, резали ковры, изрезали и проткнули портрет Серова, наконец, добрались до винного погреба… Нет, слишком стыдно писать…
Но надо все знать: женский батальон, израненный, затащили в Павловские казармы и там поголовно изнасиловали…
«Министров-социалистов» сегодня выпустили. И они… вышли, оставив своих коалиционистов-кадет в бастионе.
Только четвертый день мы под «властью тьмы», а точно годы проходят…
Сейчас льет проливной дождь. В городе — полуокопавшиеся в домовых комитетах обыватели да погромщики. Наиболее организованные части большевиков стянуты к окраинам, ждя сражения. Вечером шлялась во тьме лишь вооруженная сволочь и мальчишки с винтовками. А весь «временный комитет», т.е. Бронштейны-Ленины, переехали из Смольного… не в загаженный, ограбленный и разрушенный Зимний Дворец — нет! а на верную «Аврору»… Мало ли что…
Очень важно отметить следующее.
Все газеты оставшиеся (3/4 запрещены), вплоть до «Нов. Жизни», отмежевываются от большевиков, хотя и в разных степенях. «Нов. Жизнь», конечно, менее других. Лезет, подмигивая, с блоком, и тут же «категорически осуждает», словом, обычная подлость…
Вот упрощенный смысл народившегося движения, которое обещает… не хочу и определять, что именно, однако очень много и, между прочим, ГРАЖДАНСКУЮ ВОЙНУ БЕЗ КОНЦА И КРАЯ.
Вместо того, чтобы помочь поднять опрокинутый полуразбитый вагон, лежащий на насыпи вверх колесами, — отогнав от вагона разрушителей, конечно, — напрячь общие силы, на рельсы его поставить, да осмотреть, да починить, — эта наша упрямая «дура», партийная интеллигенция, — желает только сама усесться на этот вагон… Чтобы наши «зады» на нем были, — не большевистские. И обещает никого не подпускать, кто бы ни вздумал вагон начать поднимать… а какая это и без того будет тяжкая работа!
Нечего бездельно гадать, чем все кончится. Шведы (или немцы?) — взяли острова, близок десант в Гельсингфорсе. Все это
по слухам, ибо из Ставки вестей не шлют, вооруженные большевики у проводов, но… быть может, просто — «вот приедет немец, немец рассудит…»
Господи, но и это еще не конец!»
БЕСНОВАТЫХ РАТЬ
1
Подслеповатый, с интеллигентным доброжелательным лицом, литературовед Айхенвальд, автор знаменитых литературных портретов — «Силуэты русских писателей», сидел в квартире Бунина и ел картофельный суп. Его привел Юлий. Айхенвальд ел жадно, тщетно стараясь унять дрожь в руках.
Оправдываясь, сказал:
— По ресторанам ходить не люблю, а в лавках теперь ничего купить не умею. Моя кухарка куда-то сбежала, взяв «на память» все столовое серебро. Ну, а я сижу на пище святого Антония.
— Это сказано хорошо! — тут же отозвался Юлий Алексеевич. — «На пище святого Антония» — и образно, и выразительно. Но для желудка неутешительно: этот святой питался лишь акридами и водой.
— Милости просим, заходите чаще! — пригласила Вера Николаевна Айхенвальда. — Наша кухарка — сущий клад. Ее брат мясником служит на колбасной фабрике братьев Елисеевых, в лавке для рабочих покупает.
— Приходите, не стесняйтесь! — поддержал Бунин. — Я готов кормить вас до той поры, пока большевиков не прогонят. Это мой вам гонорар за хорошую статью в «Силуэтах».
— Ну, Ян, тебе недорого обойдется такой альтруизм, — улыбнувшись, сказала Вера Николаевна. — Уже через две-три недели большевиков не будет… Покажи, пожалуйста, новинку!
Третий том «Силуэтов», который сегодня принес Айхенвальд, вышел в московском издательстве «Мир». Вера Николаевна ощутила еще свежий запах типографской краски. Она листала очерки: Герцен, Карамзин, Жуковский, Языков, Горький, Бальмонт и вот Бунин.
— Послушай, Ян, как о тебе Юлий Исаевич пишет: «На фоне русского модернизма поэзия Бунина выделяется как хорошее старое. Она продолжает вечную пушкинскую традицию и в своих чистых и строгих очертаниях дает образец благородства и простоты. Счастливо-старомодный и правоверный, автор не нуждается в «свободном стихе»; он чувствует себя привольно, ему не тесно во всех этих ямбах и хореях, которые нам отказало доброе старое время. Он принял наследство. Он не заботится о новых формах, так как еще далеко не исчерпано прежнее, и для поэзии вовсе не ценны именно последние слова. И дорого в Бунине то, что он только— поэт. Он не теоретизирует, не причисляет себя сам ни к какой школе, нет у него теории словесности, — он просто пишет прекрасные стихи. И пишет их тогда, когда у него есть, что сказать, и когда сказать хочется. За его стихотворениями чувствуется еще нечто другое, нечто большее, — он сам. У него есть за стихами, за душой».
— Браво! — захлопал в ладоши Юлий Алексеевич. — Вы блестящий стилист, тезка, — обратился он к Айхенвальду.
Иван Алексеевич, слушая лестные слова, тихо посмеивался. Айхенвальд, кажется, мало обращал внимания на этот разговор. Он с аппетитом уписывал телятину с картошкой.
— Главное — в истинности слов, в точности формулировок, — поправила деверя Вера Николаевна. — Но, господа, позвольте продолжить чтение: «Его строки — испытанного старинного чекана; его почерк — самый четкий в современной литературе; его рисунок— сжатый и сосредоточенный. Бунин черпает из невозмущенного кастальского ключа. И с внутренней, и с внешней стороны его стихи как раз вовремя уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, — скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое…»