Роберт Швейхель - За свободу
Старый Мартин обнял его и расцеловал в обе щеки. Две крупные слезы скатились по морщинистым щекам старика, и он взволнованно проговорил:
— Так ты внук Бегейма? Я слышал его проповеди в Никласгаузене, но не знал, что он женат.
Ганс отбросил белокурую прядь с выпуклого лба, посмотрел па Кэте и после некоторого колебания продолжал:
— Бабка ходила в Никласгаузен слушать его, и он перевернул ей всю душу. Но она была так бедна, что ничего не могла пожертвовать на общее дело, как делали другие. Тогда она отрезала свои прекрасные черные косы, которыми так гордилась, и принесла ему. Она пошла за ним в пастушескую хижину, за околицей, где он жил, обняла его колени и со слезами умоляла, чтобы он позволил ей остаться служить ему. И она служила ему и стала его женой перед богом. Но вы сами знаете, — закончил он с горечью, — попы сильней всемогущего бога и сожгли его на костре во славу божию.
— Да, знаем, — глухо произнес Симон.
— Ах ты горемычный, сколько выпало тебе на долю! — воскликнула Кэте и с плачем обвила руками шею Ганса и прижалась головой к его груди.
Хозяйка тоже плакала. Все притихли. Тишину нарушало лишь потрескивание дров в очаге да шипенье воды. Дети в испуге уцепились за юбку матери. Высморкавшись в передник, Урсула подошла к очагу. Кэте выпрямилась и отерла глаза. Помрачнев, Ганс продолжал:
— Бабке моей почти семьдесят, но она крепка, словно сталь. А ведь ей пришлось изведать столько горя и нужды, сколько редко выпадает даже на долю бедняка. Сердце у нее горит огнем. И она знает, что не умрет до тех пор, пока рыжебородый кайзер не выйдет из горы, в глубине которой спит глубоким сном[49]. Для нее он вовсе не умер. Когда воронье перестанет кружиться над вершиной горы, он встанет от сна и придет творить суд и расправу, а впереди него будет шествовать крестьянин с обнаженным мечом в руке.
— Да, уж творить суд будем мы, — зычно произнес Симон и выпрямился во весь рост.
Работник Фридель, задав корм лошадям, вернулся из конюшни. Кэте положила на стол большой каравай ржаного хлеба, приготовила каждому по ложке и принесла из погреба — в честь гостя — кувшин молодого вина. Хозяйка подала ужин: ржаной кисель и селедку. Кэте прочитала вечернюю молитву, и все заработали ложками, черпая разом из общей миски. Только для маленького Мартина, которому трудно было дотянуться, поставили отдельную чашку. Он сидел рядом с отцом, а его маленькая сестренка — рядом с матерью, и та кормила ее. Ели молча. Слышались лишь тоненькие голоса малышей, то и дело обращавшихся к родителям. Старый Мартин не сводил глаз с Ганса. Взгляд Кэте тоже часто устремлялся в его сторону. Как он бледен! Глядя на его печальное лицо, девушка думала: «Ведь это лицо обреченного, недаром мое сердце чует беду».
Когда после ужина все собрались у пылавшего очага, Кэте заставила Ганса подробно рассказать о том, как он был ранен. Вытащив из-за пояса флейту, он показал заплату на куртке.
— Это моя праздничная одежда, лучшей у меня нет, — смущенно проговорил он, как бы извиняясь. Рядом с ним, в углу, дремал Фридель, слегка посапывая.
Старый Мартин, выглянув из-за печи, спросил:
— Скажи, откуда ты родом?
— Из Бекингена.
— И твоя бабка ходила оттуда в такую даль, в Никласгаузен? — удивился старик.
— Нет, она из Гальтенбергштеттена, — сказал Ганс, и лицо его потемнело. — Она была там крепостной.
— Как! Крепостной Розенберга? — воскликнул Симон; он сидел по другую сторону печи, подбрасывая на колене мальчугана. — Теперь я понимаю, почему ты с такой яростью накинулся на юнкера. Большой Лингарт все мне рассказал.
Ганс побагровел. Грудь его тяжело вздымалась, но он молчал. Самое страшное не шло у него с языка. Он взял свирель и заиграл.
— Эх, хорошо! — сказал Симон. — А давеча, когда пальцы у него закоченели, дело не ладилось. Сыграй-ка что-нибудь повеселей.
Прижавшись к коленям Ганса, малыши впились в него круглыми изумленными глазами. Но как он ни старался, ничего веселого у него не получалось. Видно, было ему не до веселья, и его свирель знала лишь печальные напевы. Кэте сочувственно вздыхала. Вдруг он оборвал песню и заиграл новую мелодию, напоминавшую церковный хорал, в ней зазвучали мятежные призывы. Мелодия лилась все громче и пламенней и вдруг закончилась короткими резкими звуками, похожими на победный клич.
— Стой! Стой! Откуда у тебя эта песня? — взволнованно воскликнул старик. — Ведь я ее знаю, знаю!
— Ее часто пела моя бабка, вот и запомнил, — отвечал Ганс. В его глазах заблестели синие молнии. — Она рассказывала, что с этой песней шли в бой гуситы.
— И я тоже пел ее когда-то! — промолвил старик и словно помолодел. — Сотни, тысячи людей пели ее на лугу под Никласгаузеном в воскресенье святой Маргариты.
— Наступит час, когда и мы ее запоем! — воскликнул Симон. — Поверьте моему слову, эта песня спугнет черную стаю с Тюрингской горы. — Он встал, расстегнул куртку, достал из-за пазухи какие-то сшитые вместе листки и, подойдя к лучине, горевшей на столе в железном поставце, положил их перед изумленным Гансом и сказал:
— Вот, смотри!
Все, в том числе и проснувшийся Фридель, с любопытством уставились на брошюру.
Гравюра на заглавном листке изображала рыцаря с большим султаном на закованном в доспехи коне. За рыцарем следовал целый отряд крестьян, вооруженных копьями, палицами и косами. Сверху был нарисован агнец божий.
— Эх, будь он императором! — воскликнул Ганс. — Дворянских вождей крестьянину не надобно.
— Что правда, то правда, — подтвердил старый Мартин. — В Никласгаузене в ту пору тоже были дворяне — ленники[50] епископа Вюрцбургского. Они, видно, надеялись нашими руками жар загребать. А пришло время выручать нашего святого, их и след простыл!
— Оно, конечно, иной раз и среди дворян попадаются такие, что честно стоят за народное дело, да только не чаще, чем белые вороны, — заметил Симон.
— Спокойной ночи всей честной компании! — сказал работник Фридель и, тяжело ступая, вышел из комнаты.
Наморщив лоб, Ганс молча пробегал глазами заглавие летучих листков, оно гласило: «Истинные и справедливые статьи всего крестьянского сословия и всех подневольных людей, притесняемых своими духовными и светскими властями».
Титул листовки Памфила Генгенбаха о восстании под знаменем Башмака
— Это жалобы простого народа, собранные по всей стране, — пояснил Симон. — Все они изложены в «Двенадцати статьях»[51]. Святым писанием подтверждено, что угнетение противно слову божию. Завтра вечером Пауль Икельзамер прочитает нам эти статьи. Они посланы также на одобрение доктору Мартину Лютеру.
— А что толку? — со вздохом промолвила хозяйка. — Вот и проповедник давеча нам объяснял, что многие тяготы наложены на нас противно священному писанию.
— Статьи будут предъявлены властям, — сказал Симон. — Во многих местах это уже сделано. Мы не требуем ничего такого, на что не имеем законных прав. Ты спрашиваешь, что толку? А толк в том, что теперь мы знаем свои права. А право — это сила даже в слабых руках!
И он спрятал брошюру, которую доставил в Оренбах странствующий жестянщик бретгеймцу Мецлеру от его брата из Балленберга.
Ганс задумчиво глядел на красноватое пламя лучины. Лицо его было печально, даже скорбно. Кэте с сочувствием смотрела на него. Казалось, она понимала, что происходит в его душе. По деревенскому обычаю спать ложились рано. Симон взял со стола лучину, повел гостя через сени в комнату, где для него была приготовлена постель, и, пожелав ему доброй ночи, оставил одного.
Но, несмотря на пожелание хозяина, растревоженные в этот вечер воспоминанья не дали Гансу сомкнуть глаз. Снова он видел себя в убогой хижине, где жил впроголодь со своей бабкой, выносившей на гейльбронский рынок яйца и птицу. Снова слышал повесть об ужасной гибели своих родителей, повесть, которую она рассказывала ему там, в хижине, в долгие вечера, под монотонный стук дождя по крыше или неистовые завывания ветра. Она только и жила этими страшными воспоминаниями, которые стали для Ганса тем, чем для других детей были сказки бабушки. Вот там стояла она на пригорке, перед Мариенбергским замком, когда ее любимого сжигали на костре, а через несколько месяцев, когда родилась мать Ганса, она ушла с ребенком на руках и больше не вернулась в родное село. Спасая свою дочь от рабства и ненасытной похоти господ, жертвой которой пала сама, — дли владетельных господ крепостная всего лишь вещь, — она обрекла себя на нищету и скитанья. И перед Гансом вновь н вновь вставал образ высокой женщины с малюткой на руках; она брела по дорогам и в дождь и непогоду, и в зной и в лютую стужу, из деревни в деревню, из города в город, прося подаяния, голодная, холодная, бесприютная. Она была рада получить хоть какую-нибудь работу во время жатвы, только никто не брал работницу с ребенком. Но могла ли она расстаться с детищем того, кто своей любовью пробудил ее сердце и вырвал из омута рабства? В конце концов она обосновалась в Бекингене, в богатой вином и хлебом долине Неккара. Там она вырастила и выдала замуж дочь.