Валентин Пикуль - Фаворит
— Пехоте раздеться, пушки по дну волочить станем…
Ногаев захватили врасплох. В ярости они побросали в реку добро и драгоценности. Тут же резали кинжалами жен, младенцам разбивали черепа. Только стремительность русской атаки спасла ногаев от самоистребления.
Кое-где еще дрались шашками, но исход боя был решен.
Закубанцы, пришедшие помочь ногаям, вместо помощи стали убивать и грабить бегущих ногаев, полоняя их в рабство… Среди пленных Суворов заметил почтенного старца, спросил, как его зовут.
— Муса-бей, — отвечал тот.
— Сколько тебе лет, Мусабеевич?
— Не помню. Но я был женат, когда был еще холост ваш царь Петр грозный, с ним я тоже не ладил.
— Водки хочешь, отец?
— Перед смертью можно и водки выпить.
— Эй, уважьте старца и перевяжите ему раны…
«Одни сутки, — докладывал Суворов Потемкину, — решили все дело». Донской казак или русский пахарь могли теперь выйти в поле спокойно, не боясь, что его жену и детей схватят и увезут на рынки Анапы, не нужны стали ночные караулы в станицах… Суворов рапортовал Потемкину: «Долговременное мое бытие в нижних чинах приобрело мне грубость в поступках при чистейшем сердце и удалило от познания светских наружностей…» Он просил не забывать его — дать дело! Но дела не было, и Потемкин вручил ему Владимирскую дивизию. Поселясь в деревне Ундолы, Суворов катался с парнями на коньках, играл с детишками в бабки, подпевал дьячку на церковном клиросе… Может, и живы еще березы и липы, там им посаженные?
В январе 1784 года Потемкин, будучи в Петербурге, заключил контракт с французским садоводом Иосифом Бланком на озеленение Крыма. Француз, склонясь перед светлейшим, выслушал от него требования:
— Сажать виноград, для нежных фруктов строить галереи крытые, разводить деревья миндальные, шелковичные, персиковые и ореховые, завести фабрику для выделки коньяков, ликеров и воды лавандовой. Получишь квартиру, дрова, свечи, пару лошадей, работников. А званием будешь — директор садов и виноградников. Не сладишь — я тебя выкину…
В доме Шувалова состоялся публичный экзамен Свешникова в знании им древнееврейского языка. Ученый раввин, чтобы его не заподозрили в подвохе, пригласил с собою Моисея Гумилевского — большого знатока древних языков. Иван Евстратьевич свободно беседовал на древнееврейском, даже раввин удивился.
— Прямо чудеса какие-то! — восторгались люди…
Потемкин панагией с бриллиантами соблазнил Моисея быть епископом Феодосии и Мариуполя, потом уговаривал Свешникова не отказываться от службы при его светлейшей персоне. Он звал парня к новому поприщу — в свою Новую Россию, где скоро вырастут сказочные города с фонтанами и аркадами, где крестьянские отроки будут живописать, как Рафаэли, и сочинять канты не хуже Гайдна, где никогда не будет нищих и обездоленных. Отчаянный фантазер, Григорий Александрович всегда верил в то, что ему виделось или что видеть хотелось. (О таких людях в XVIII веке говорили, что у них «в крови скачет множество блох».) Свешников посоветовался с Шуваловым: как быть?
— А знаешь, — сказал тот, поразмыслив, — езжай, братец. Близ светлейшего много разного народу отогревается. Состоя при нем, можно на большую государственную стезю выйти.
— Боязно, — вздыхал Свешников.
— Тогда садись на барку и возвращайся в Торжок…
Потемкин дал Свешникову денег на дорогу, экипаж и слугу выделил, велел ехать в Херсон и ждать его там.
— Ваша светлость, в ноги падать не стану. Но ведь не сказал я вам самого главного. Не обессудьте.
— Так что у тебя еще, братец?
— Я ведь крепостной.
— Чей?
— Господ Панафидиных, что на флоте служат.
Потемкин подтолкнул его в дверцу кареты:
— Поживешь со мной, и через год ты этих господ Панафидиных в бараний рог скрутишь… Считай себя вольным!
Отправив Свешникова, он снарядил целую экспедицию в венгерский Токай, чтобы закупить там лозу для посадок в будущем раю Тавриды, а сам по весне тронулся в Белую Церковь, где владычила его племянница графиня Браницкая… Из чистых березовых бревен, не отесанных топорами, Киевская Русь сложила тут, еще на заре христианства, малую церквушку, — отсюда и возникла Белая Церковь — сначала город, теперь местечко, в котором «старостовал» граф Ксаверий Браницкий. Гордый лях смирился с тем, что Потемкин предастся неге в обществе его жены. Тоненьким голосочком она напевала ему по вечерам:
Глаза мои плененныВсегда к тебе хотят,А мысли обольщенныК тебе всегда летят…
Курьерская почта не миновала Белой Церкви, депеши Булгакова, прежде чем попасть в Петербург, прочитывались светлейшим. Потемкин был извещен, что великая империя османов переживает трудные времена. Русские победы обнадежили угнетенных славян и греков, армян и грузин, а бедняки турки роптали. Девяносто семь различных налогов (из них три налога только за дозволение дышать воздухом) накачивали доходами дряхлеющий организм османского государства. Финансовый надзор был крепок: если сосед бежал от налогов, плати за соседа, если вся деревня бежала, за нее расплачивается деревня соседняя. И все-таки казна Турции была пуста, а для войны с Россией требовалось золото… Султан Абдул-Гамид I велел подданным сдать в казну все драгоценности, кроме оружия и личных печатей. Подавая пример населению, падишах отправил на переплавку в золотые монеты подсвечники из своего кабинета. Однако указ султана о сдаче драгоценных металлов послужил его подданным лишь сигналом к быстрому их сокрытию, и эти подсвечники халифа, одиноко стоявшие на Монетном дворе, служили немым укором османскому «патриотизму»…
Потемкина навестил граф Румянцев-Задунайский; был он не в меру мрачен, деловито-черств… Сразу же спросил:
— Сколько лет нужно, чтобы флот создать?
— Лет пять, не меньше. Пока у нас эскадра.
— А разве турки ждать станут?
— Все зависит ныне от красноречия Булгакова…
4. КРАСНОРЕЧИЕ
Булгаков проснулся с нехорошим ощущением. Он вспомнил, что сказал ему на днях великий визирь: «Не трогайте нашего быка, лежащего на вашем пути, и не толкайте его, чтобы он уступил вам дорогу». Вторая неприятность была сердечная. Ах, как снова плакала вчера Екатерина Любимовна! Дипломат к сожительнице относился чудесно, заботливо; она родила ему двух мальчиков. Но женщина — и за это нельзя винить ее! — хотела стать госпожой Булгаковой, а не оставаться мадемуазель Имберг.
— Пойми, душа моя, — убеждал ее Булгаков, — я ведь не частное лицо, я посол при дворе султана, и если завтра станет известно, что ты, еще вчера моя любовница, сделалась госпожой посланницей, мы оба окажемся париями в политической жизни Константинополя. Тот же французский посол Шуазель-Гуфье выразит мне свое презрение, и моя карьера дипломата закончится…
Яков Иванович вступал в новый год действительным статским советником, кавалером ордена Владимира второй степени — за то, что заставил Турцию признать право России на крымские владения.
Выпив чашку шоколада, Булгаков работал в кабинете, готовя депеши. Екатерине он писал, что крепость Анапа усиливается; Поти, Сухуми и Суджук-Кале тоже; в Стамбуле снова бунтует чернь, Сераль через глашатаев убеждает крикунов, что уступки, сделанные России, временны, как случаен и мир с нею, придет час — и все, отданное проклятым гяурам, вернется под власть султанского халифата.
За обеденным столом он сказал Екатерине Любимовне:
— Я думаю, нам не стоило вчера ссориться. Сама политика ведет нас к наложению уз брачных. Случись война — мы вернемся в Россию, где обвенчаемся в первой же церкви.
— Так неужели в войне я найду свое счастье?
— Свое — да, но не мое. Я уполномочен от имени России сделать все, чтобы войны не было, и я это делаю…
Отодвигая сроки войны, Булгаков удалял от себя полноту супружеского блаженства, право узаконить детей, прижитых до брака. Теперь ему предстояло знакомство с новым французским послом. Шуазель-Гуфье — человек приземистый, лицо красное, брови громадные, носик крохотный, манеры обыденные… Он сказал:
— Я охотно принял назначение в эти изгаженные руины былой Византии, чтобы продолжить научные изыскания в археологии. Меня тревожат места, воспетые Гомером.
Он преподнес Булгакову первый том своих изысканий, вышедших в Париже с отличными гравюрами. Но Екатерина уже знала эту книгу, заранее предупредив Булгакова: «Прошу прочесть предисловие, направленное против нас, где с отъявленной враждебностью описана война наша с турками». Так что не ради археологии прибыл сюда граф Шуазель-Гуфье, и, не обладая достаточной дипломатической выдержкой, он сразу же высказал недоверие к русской политике на Востоке: