Валентин Пикуль - Фаворит
Иван Иванович, прославленный опекою над Ломоносовым, пожелал увенчать себя лаврами меценатства и над вторым самородком. Шувалов сказал, что Свешников вполне может занять кафедру в университете — хоть сейчас:
— Не пожелаешь профессором быть, так предреку большие чины в службе государственной. Что манит тебя?
— Если бы мне сто лет жизни да библиотеку такую, какая у вас, так я бы свой век почитал наисчастливейшим.
Дни и ночи проводил он среди шуваловских книг; разложив на полу кафтанишко, сидел на нем и читал. Ради отдыха душевного иногда составлял мозаичные пейзажи из зерен злаков, из соломы и разноцветных лишайников. Получалось на диво живописно, и Шувалов развешивал эти картины среди полотен своей галереи. Вельможа хотел бы обрести на Свешникова личную монополию, но Петербург, ученый и светский, просил его не таить самородка в своих палатах — ради диспута открытого, публичного. В назначенный день собрались почтенные люди, среди них была и княгиня Дашкова, горевшая желанием учинить экзамен сыну крестьянскому… Екатерина Романовна сняла с полки томик Руссо.
— Переведи и объясни писаное, — велела она.
Свешников не переводил, а просто читал с листа, как будто текст был русским, попутно подвергая Руссо здравой критике, говоря, что «много нагородил он несбыточного».
— А докажи, что несбыточно, — требовала Дашкова.
Свешников сказал: читать Руссо, наверное, и заманчиво, если ренту иметь постоянную да жить на дармовых хлебах в замках у меценатов, но воспитание людей в духе Руссо пагубно, ибо любая утопия далека от жизни и ее повседневных тягостей.
— Да мы все с голоду умрем, ежели Руссо поверим!
Свешникова закидали разными вопросами — из древней истории, из литературы и математики. Ответы его были скорые, верные. Судил не поверхностно, было видно, что все сказанное давно им обдумано. Иван Перфильевич Елагин допытывался:
— Скажи нам, как же ты, в подлом состоянии крестьянина пребывая, умудрился все это постигнуть?
— А я с детства пастухом был, коров с телятами пас, мне скоты никогда не мешали науками заниматься. Я, бывало, на рожке им сыграю, потом снова за книгу берусь…
Среди гостей были члены Синода и ученый раввин.
— Поговорите на древнееврейском, — просил его парень; раввин охотно исполнил просьбу. — Благодарю вас, — ответил Свешников, — я вашего языка не знаю, однако на слух мне кажется, что в изучении он не так уж труден.
— Он очень труден, — остерег его раввин.
— За полгода берусь и его освоить…
Екатерина Романовна заявила ему:
— При множестве свидетелей предлагаю вам место при Академии и верю, что на скрижалях науки российской ваше имя сохранится вровень с именем ломоносовским.
— Ломоносов свят для меня, ваше сиятельство! Но званий в науке не ищу! Не звание, а знание для меня краше любых академических титулов. Вы уж извините, что я так сказал.
И он неловко, по-крестьянски, поклонился собранию.
Эйлера уже не стало. Он рассуждал о планете Венере, только что открытой, когда ощутил сильное головокружение. Эйлер никогда не умирал для России — он лишь перестал вычислять. Среди провожавших его в последний путь были и Потемкин с Безбородко.
— Я думаю так, — сказал светлейший, возвратясь с кладбища, — ныне возникла нужда особая учинить перед миром волшебную картину наших успехов на юге. А для сего необходимо, Александр Андреич, матушку из дворцов ее в Тавриду вытащить.
— В эку даль? — сомневался Безбородко. — Поедет ли?
— Поскачет как миленькая, коли мы велим…
Потемкин съездил до Систербека (Сестрорецка), где работал оружейный завод, не только кующий оружие для войны, но и мастерящий из отходов железные решетки, лестничные перила и кровати. Директорствовал здесь Христофор Леонардович Эйлер, сын покойного математика, давний приятель светлейшего по жизни в разгульной Запорожской Сечи. Потемкин всем на заводе остался доволен, но кровати ему не понравились:
— Хорошо ли — железо на лежанки переводить?
— Купчихи спят на таких кроватях охотно.
— Еще бы! Каждая бабища по двадцать пудов весом…
— А куда же нам излишки девать? — спросил Эйлер.
— Только на оружие! — отвечал Потемкин.
Он быстро собрался и отъехал на юг — к чуме.
Смерть смерти рознь: тут, в Херсоне, она смердящая, без мыслей, с животным страхом, в зловонии падали и уксуса. Несторы прошлого затупили перья в описании лютых гладов, пожаров и небесных знамений. Но средь прочих бедствий всенародных всегда с ужасом поминали: «бысть мор на людех», и перед этой фразой меркли все остальные бедствия. И никто не знал, откуда являлась смерть неминучая, а потому летописцы находили мору одну причину: «грех ради наших…» История борьбы с чумою не раз являла миру образцы жалкой трусости и примеры высокой доблести. Всегда будем помнить: когда великий врач Гален бежал из чумного Рима, объятый страхом, другой великий врач, Парацельс, въезжал в чумной Рим, страха не ведая!
Потемкин прибыл в Херсон — прямо в заразное гноище.
Смерти не страшился; мужественно обходя город и казармы, верфи и склады, велел жечь тряпье, убирать трупы.
— Помру, но не сейчас, — говорил он…
Из Севастополя сообщили: скончался от чумы вице-адмирал Клокачев, — кто скажет, где спасение и в чем? То ли нам водку пить, то ли не пить? То ли унывать, то ли веселиться? Многие врачи были убеждены, что воздух насыщен мельчайшими живыми существами, которые при входе попадают внутрь человека, отчего и гибнет он от чумы, берущей начало в краях эфиопских.
— Так что же, и не дышать мне прикажете? — спрашивал Потемкин. — Эвон капитан Ушаков своих матросов и артели работные за город вывел, поселил отдельно, у него дышат во всю ивановскую, а смертей избегают… Чем вы объясните мне этот казус? Или матросы приучены не той дыркой дышать?
В позолоченном фаэтоне он прикатил в лагерь Ушакова:
— Здравствуй, Федор, покажи нужник.
— Вам по быстрой надобности, ваша светлость?
— По быстрой. Давно дерьма чужого не видел. — Заглянул он, сверкающий бриллиантами, в яму выгребную: — Вижу, что и здесь чисто. А мертвяки у тебя где?
— Которые были, тех подальше от жилья закопали.
— А вакантные на тот свет имеются ли?..
За камышами были отрыты землянки, в них, полностью изолированные, изнывали в страхе матросы и рабочие, которых заподозрили в наличии у них чумной язвы. Ушаков объяснил:
— Еду и воду им носим. Положив, убегаем от них.
— Ну и верно! Тут не до целовании…
Войнович, кажется, уверовал в опасность дыхания, общаясь с людьми через дым можжевельника, сквозь угар дыма порохового. Потемкин вытащил его, робкого, в Глубокую Пристань, велел показывать, как размещены пушки в деках новых фрегатов. Марко Войнович просил не работать на верфях — до окончания эпидемии.
— Ни в коем случае! — ответил Потемкин. — Ежели все будут строго соблюдать себя, как делано в командах Ушакова, чума побита останется… Пусть рабочие друг друга сторонятся, от чужих да больных подалее. И пусть они чеснок едят!
Иван Максимович Синельников, хороший друг Потемкина, привез из Кременчуга доктора — Данилу Самойловича.
— С ножом гоняемся, — сказал губернатор. — Неужто не зарежем чуму окаянную? Вот, светлейший, доктор тебе.
Самойлович чумою уже переболел — еще в Москве, когда бунт случился, — и теперь почитал себя бессмертным.
— А что такое чума? — спросил его Потемкин.
— Сам не знаю. Но «чума» слово не наше — турецкое, «карантин» же — слово итальянское, «сорок дней» означает…
— Слушай! — сказал ему Потемкин. — Уже была чума в Месопотамии, коей султаны владеют. А не так давно эскадра Гасана хотела Тамань брать, но пока плыли, все море покойниками закидали. Разве не может так быть, что с берегов Евфрата караваны в Турцию пришли, чумой зараженные, занесли язву в аулы татарские — и нам в избытке того же досталось.
— Согласую ваше светлейшее мнение, — ответил Самойлович. — Хотя язва в Херсоне не столь свирепа, каковая в Москве случилась. В мизерных насекомых не верю. Хочу знать природу чумную — животная или не животная она? Гной с трупов беру, под микроскопом его давно изучаю… Жаль, очень слабая оптика.
— Какие лучшие микроскопы? — спросил Потемкин.
— Те, которые Деллебар изобрел.
— Есть у тебя такой?
— Нету. Да и где взять-то?
От верфей пробили барабаны, на мачту фрегата медленно полз черный флаг, — в экипаже объявилась чума. С форта надсадно стучали пушки, играли оркестры: это Марко Войнович отпугивал чуму сильными звуками, будто злого волка от родимой деревни.
— Деллебара тебе достану, — сказал Потемкин. — Из Парижа выпишу. Он твой. Заранее дарю тебе.