Иван Наживин - Степан Разин. Казаки
Все захохотали.
– Они, москвитяне, на язык-то куда как востры... – сказал отец Арон, перебирая изъеденной деревянной ложкой зелёные рыжики и, наконец, бросая их. – Нет, задумались мои рыжики вчистую!.. Не годится... Давай, будя, вот свининки пожуём...
– Да ты монах... – подзудил отец Евдоким.
– Заблуждаешься, попик непутный, не ведая Писания... – отпарировал отец Арон. – Ибо не сказано ли: не то оскверняет человека, что входит в уста, но то, что из уст?... Ну-ка, во славу Божию, осквернимся...
– Ну, а в бытие Божие всё ещё не уверовал? – не унимался отец Евдоким.
– Всё не уверовал, отче... И не уверую...
– Всё, значит, по-прежнему «рече безумец в сердце своём: несть Бог»?
– Всё по-прежнему: несть Бог...
– Слышишь, атаман?
– Слышу...
– Ну, вот... А ты его ещё своим воровским патриархом поставить хочешь!..
– Ну-ка, ещё по чарочке... – угощал хозяин и, хлопнув, погладил себя по брюху и проговорил: – Пошла душа в рай, хвостиком завиляла!.. Хорошу царь водку делает, это говорить нечего...
– А коли Бога, по-твоему, нету, откуда же всё пошло? – допытывался захмелевший отец Евдоким.
– Всё самобытно...
– Так и стоит испокон веков?
– Так и стоит... – твёрдо сказал отец Арон. – Ты по степям нашим хаживал? Каменных стуканов этих видал?
– Видал.
– Кто их поставил? Зачем?
– Не знаю.
– И никто не знает... Стало быть, жили в наших местах какие-то народы, от которых и следу никакого не осталось, только вот стуканы эти самые. А до тех народов, может, другие народы были, а до тех ещё другие, и так всегда, ныне и присно и во веки веков...
– Хульная глаголеши... Зри: Бытие, глава I и последующие...
– Долго над ними, отче, я голову ломал... – сказал отец Арон. – И так и не понял, кому это было нужно все эти сплетки сплетать. И всё мне думается, что какой-то озорник на смех всё это написал, чтобы над людьми посмеяться... Наплёл чепухи всякой и говорит: всё это, ребята, слово Божие. И все поверили. Человек дурак, он во всё поверить может: и в то, что баба-яга ночью на помеле ездит, и что Марья от голубя родила. Только говори потвёрже да костром припугни, и не посоля всё проглотят...
– На словах-то ты ерой, что твой Ермак Тимофеич... – подзудил опять отец Евдоким. – А давай-ка вот я тебя испытывать буду...
– Испытывай... Только смотри, водка в чарках не прокисла бы, – выпьем сперва... Ну, вот... А теперь испытывай...
– Бога нет?
– Нет.
– А енто што? – указал отец Евдоким на иконы.
– Доски закрашенные.
– А коли доски, плюнь в лик – вот хошь Ему...
Он указал на чёрный, прокоптелый лик Нерукотворного Спаса.
Отец Арон, не говоря ни слова, сопя, потянулся к божнице, снял крайний образ – над столом задымилось нежное облачко пыли, – и харкнул на икону.
– Ещё чего, говори... – спокойно обратился он к отцу Евдокиму.
– А ну расколи его теперь...
Степан сделал было невольное движение, как бы желая остановить его.
– Что? – густо засмеялся отец Арон. – Али боишься, что Боженька громом убьёт? Ни хрена не будет: испробовано! Я и не эдакое делывал...
Он тяжело поднялся, подошёл к печке, пошарил за ней и, вытащив оттуда тяжёлый ржавый косарь, поставил икону на лавку, несколькими ударами косаря расколол её на несколько частей и бросил к печи.
– Только и всего. Лучина... Ну-ка, наливай...
– Видал? – спросил Степана отец Евдоким.
– Видал... – отвечал тот медленно.
Он внимательно следил за беседой священнослужителей.
– Мы их, мнихов этих самых, непогребенными мертвецами все зовём... – сказал отец Евдоким. – А они вон какие ерои!..
– Это ты, отче, заячьей породы, а у меня душа кремень... – сказал отец Арон, прожёвывая вязкую, как ремень, свинину. – Помню, как я на тебя ещё в Москве дивился: стоит за обедней, лик это благообразный и все обличье совсем как человечье. А поглядишь на ухмылку эту твою, чистый ты вот окаянный какой... У тебя две личины и две души. То ты словеса хульные глаголеши, а чуть что, вериги наденешь, и слезу покаяния источишь, и в перси себя бить будешь...
– Это верно. И дерзости во мне много, и боюсь я всего...
– Ну, вот. И таких, как ты, на Руси у нас тьмы тем. А я весь единый.
– Так. А что же ты, коли так, богами-то весь угол заставил? Пословица говорится: годится – молиться, а то так горшки крыть...
– А это прибежище моё от дураков... – сказал отец Арон. – Выскажи я всё это им в глаза, сичас же меня в сруб посадят и сожгут. А я помирать не хочу, хоша, по совести, пора. Потому ещё вот водочку уважаю, в бане париться люблю... Раньше девок любил, да теперь по этой части совсем ослаб: когда-когда разве разок удастся... Ежели спокой в жизни от дураков иметь хочешь, так ты глупости их во всем потакай.
– А помрёшь, что будет?
– Червяки съедят.
– И всё?
– И всё. Аминь... Был отец Евдоким, а теперь и вони-то его не осталось...
– Тьфу! Типун тебе на язык...
– А, не любишь! Ха-ха-ха... Ну, выпьем ещё по чарочке – тогда смелее будешь...
Выпили, пожевали. Степан внимательно слушал.
– И как это ты до всего этого дошёл?... – спросил отец Евдоким. – Нюжли своим умом?...
– Нет, промыслом Божиим... – улыбнулся отец Арон. – Дело, голуби вы мои, вышло так. О ту пору я на Москве ещё жил. И вот раз постом пошел я на рыбный торг рыбки себе на пропитание купить, и торговый человек селёдки эти, гляжу, в грамоту какую-то завернул. Глянул я на грамоту, а на ней, смотрю, рукописание старинное, с титлами, и сама грамота по краям вроде как обожжена маленько, пригорела. А я завсегда до всего любопытен был. Ну, пришёл это я домой к себе, развернул рыбу и за грамоту. И вдруг читаю: «Богу единому подобает быти, а не многим, и что Ему всхотети вплотитися и како же Ему в чреве лежати женстем? И како сиа достойно будет Богу в месте таком калне лежати и таким проходом пройти?...» Меня – вот истинное слово – точно молонья обожгла!.. Бросил я все дела свои и сичас же к тому торговому человеку ходом. Прибегаю: кажи мне бумаги, в которые ты рыбу твою покупателям завёртываешь!.. Он сперва было перепугался, отнекиваться стал, как полагается, ну, а я не отстаю: кажи и никаких, а то беды такой наживёшь, что и не вылезешь... Живьём-де, в срубе сожгут... Ну, отдал он мне все те бумаги, а я домой опять. Разобрал: судное дело о Феодосии Косом, о Феодорите, что лопарским апостолом зовут, и о других, иже с ними. Многих листов уже не хватало, но всё же понять кое-что можно было. И понял я так, что когда на Москве пожар большой был, лет сорок, чай, тому назад будет, так тогда все приказы горели и многое, как и полагается, с пожара растащили. Вот и эти листы, надо полагать, с пожара украдены были и попали торговым в дело. И сел я с великим прилежанием разбирать их, и у меня, можно сказать, глаза впервые на всё открылись. Вот смелый народ был, вот головы!.. – восторженно покрутил отец Арон кудлатой вшивой головой. – Это тебе не пестрообразная никонианская ересь, эти в самую глубь брали и резали прямиком...
– Ну? – очень заинтересовался отец Евдоким. – Чего ж ты там вычитал?
– А вычитал всю веру их... Как они на суде говорили... – отвечал отец Арон. – Они опровергали всё начисто. Говорили они, что не подобает человекам наименовать отцом никого же, кроме Бога, а кресты и иконы хотели они сокрушити, и не велели святых на помощь призывати, и в церковь не ходити, и книг церковных учителей и жития святых не читати, и молитвы их не требовати, и не каятися, и не причащатися, и темианом не кадити, и на погребение от попов не отпеватися, и по смерти не поминатися... А об образах прямо говорили, что идолы-де, то бездушные и в подпор себе из книги Премудрости Соломоновой некий места подбирали. И многое такое говорили, чего, по совести, отговорить им никак не можно. А отцы наши духовные, что по повелению царскому судили их, только одно и твердили им: «Это ты говоришь, чадо, не гораздо!.. Это ты говоришь развратно и хульно... Это тебе вина...»
– И что же сделали с ими? – спросил отец Евдоким жадно.
– Да Матвей-то ещё на суде от страху ума решился... – отвечал отец Арон. – «Богопустным гневом, – пишут, обличён бысть, бесу предан и, язык извеся, непотребная и нестройная глаголаша на многие часы...» Ну, а других, известно, осудили неисходным в темнице быти, да не сеют злобы своя роду человеческому... Так всех, сказывают, и погубили. И как рвали их отцы духовные – ну, ровно вот твои псы!.. А особенно против Феодорита лютовали... А потом и оказалось, что вся лютость-то их оттого была, что он своих мнихов – он игуменом суздальского Евфимьевского монастыря был, – держал строго больно и не токмо-де, жён, а скота единого отнюдь женского полу в обитель не пропускал... Вот и распалились монашки... Ну, а там дальше да больше, и я опроверг всё и даже престол Господень опрокинул. Потому, если бы вера правая, истинная была, то была бы она одна для всех, а ежели истинных вер таких много, значит, брешут всё. Всякий врёт по-своему, только всех и делов...
Помолчали. За окном, на улице, шумели пьяные казаки. Соборный колокол скучливо отбил ещё час жизни.