Энн Райс - Плач к небесам
И хотя в его курчавых каштановых волосах и чувственных губах было что-то от херувима, темный пушок над верхней губой делал его лицо более мужественным.
На самом деле он выглядел бы очень привлекательным, если бы не два обстоятельства: его нос, сломанный при падении в раннем детстве, был расплющен так, словно по нему пришелся удар какого-то гигантского кулака. А в его карих глазах, больших и исполненных чувства, порой поблескивали хитрость и жестокость — наследие его крестьянского происхождения.
Его предки были неразговорчивы и расчетливы, Гвидо же вырос упорным учеником и стоиком. Его предки занимались тяжким трудом на земле, он немилосердно жертвовал собой ради музыки.
Но ни в манерах, ни во внешнем облике Гвидо не было никакой грубости. Более того, воспринимая своих учителей как образец, он усвоил все, что мог, из их изящных манер, а также из преподаваемых ему поэзии, латыни и классического итальянского.
Итак, он превратился в молодого певца весьма представительной наружности, необычные черты которой лишь придавали его облику волнующую соблазнительность.
Всю жизнь кто-нибудь да говорил о нем: «Как он уродлив!», но всегда находился другой, кто восклицал при этом: «Но как он красив!»
Однако об одной своей особенности он даже не подозревал: в его внешности словно таилась угроза. Его предки были более грубы, чем те животные, которых они разводили, и он сам выглядел как человек, который способен на все.
И поэтому он, хотя сам и не подозревал об этом, был окружен своеобразной защитной оболочкой. Никто не пытался задирать его.
А в общем, все, кто знал Гвидо, любили его. Обычные мальчики искали его дружбы так же, как и евнухи. Скрипачи души в нем не чаяли из-за того, что он очаровывался каждым из них по отдельности и писал для них изумительно красивую музыку. Все знали Гвидо как тихого, серьезного, вежливого медвежонка, которого перестаешь бояться, как только познакомишься с ним поближе.
* * *Гвидо шел пятнадцатый год, когда однажды утром он проснулся и услышал приказание спуститься в кабинет маэстро. Он не встревожился. С ним никогда ничего не случалось.
— Сядь, — сказал ему любимый учитель, маэстро Кавалла.
Вокруг него собрались все остальные. Никогда прежде они не были с ним столь любезны, и что-то в лицах этих людей, сомкнувшихся вокруг него кольцом, ему не понравилось. Внезапно он понял, что именно. Все это напомнило ему ту комнату, в которой его оскопили. Но он отмахнулся от этого воспоминания.
Маэстро, сидевший за украшенным резьбой столиком, окунул перо в чернильницу, крупно нацарапал несколько цифр и вручил пергамент Гвидо.
«Декабрь 1727 года». Что бы это могло означать? Гвидо ощутил во всем теле легкую дрожь.
— Это дата твоего дебюта в Риме — в твоей первой опере, в качестве primo uomo[6].
* * *Итак, мечта Гвидо сбылась.
Его уделом будет не церковный хор — ни в сельском приходе, ни даже в большом кафедральном соборе. Нет-нет, это будет даже не Сикстинская капелла. Он воспарил надо всем этим и попал сразу в мечту, вдохновлявшую его все эти годы, не важно, сколь бедными или богатыми они были. Этой мечтой была опера.
— Рим, — прошептал он, выходя в одиночестве в коридор. Но там, очевидно поджидая его, маячили двое студентов. Он прошел мимо них во двор, словно не замечая. — Рим, — прошептал он еще раз, перекатывая это слово на языке, произнося его с тем же благоговейным ужасом, с которым вот уже две тысячи лет говорят об этом городе люди.
Да, он поедет в Рим, а еще во Флоренцию, Венецию, Болонью, а потом в Вену, Дрезден и Прагу, на все те передовые рубежи, которые покорили кастраты. В Лондон, в Москву, а потом обратно в Палермо! Он чуть не расхохотался во весь голос.
Но тут кто-то коснулся его руки, и он вздрогнул от неприятного ощущения. Перед глазами все еще стояли ярусы лож и рукоплещущие залы.
Когда же это видение пропало, он увидел высокого евнуха по имени Джино — светловолосого и тонкого северного итальянца с серо-голубыми глазами, который всегда и во всем опережал его самого. А рядом с Джино стоял Альфредо, богач, в чьих карманах не переводились деньжата.
Они сказали ему, что он может пойти в город, и что маэстро подарил ему этот день для торжества.
И тогда он понял, почему они здесь. Они были восходящими звездами консерватории.
И он стал теперь одним из них.
2
Когда Тонио Трески было пять лет, мать столкнула его с лестницы. Она сделала это не нарочно, просто шлепнула его. А он поскользнулся на мраморном полу и полетел вниз, едва не умерев от страха еще там, на ступеньках.
Но этот эпизод почти стерся из его памяти. В любой день ее любовь к нему могла смениться приступами непредсказуемой жестокости. То она была исполнена самого теплого чувства, то вдруг, всего минуту спустя, впадала в дикую ярость. А он сам разрывался между мучительной потребностью в ней, с одной стороны, и неизбывным ужасом — с другой.
Но в тот вечер, стремясь загладить вину перед сыном, она взяла его с собой в собор Сан-Марко, чтобы он увидел своего отца в процессии.
Большая церковь была герцогской капеллой дожа, а отец Тонио был советником.
Впоследствии это казалось ему сном, хотя происходило наяву. И осталось в памяти на всю жизнь.
После того падения он много часов прятался от матери. Огромное палаццо поглотило его. По правде говоря, он изучил все четыре его этажа лучше, чем кто-либо другой в доме, и знал каждый шкаф и каждую кладовку, в которых можно спрятаться, а потому при желании мог скрываться от всех сколь угодно долго.
Темнота нисколько не пугала его. И он нисколько не опасался потеряться или заблудиться. Он совсем не боялся крыс и наблюдал за тем, как они шмыгают по коридорам, скорее со смутным интересом. И ему нравились тени на стенах и то, как на покрытых древними изображениями потолках тускло отсвечивают блики света со стороны Большого канала.
Об этих пыльных комнатах он знал гораздо больше, чем о внешнем мире. Они были неотъемлемой частью его детства, и повсюду вдоль его сложного, как лабиринт, пути лежали отметины иных судеб.
Но, оставаясь вдали от матери, Тонио испытывал боль. Поэтому и в тот раз, исстрадавшийся и дрожащий, он приплелся к ней как раз тогда, когда слуги уже совсем отчаялись отыскать его.
Мать лежала на кровати, сотрясаясь в рыданиях. И тут появился он, пятилетний мужчина, твердо вознамерившийся отомстить — с красным лицом и грязными дорожками слез на щеках.
Разумеется, он решил никогда больше не разговаривать с ней. Никогда в жизни. Несмотря на то что разлука с ней для него невыносима.
Но стоило ей раскрыть свои объятия, как он полетел к ней на колени и застыл, прижавшись к ее груди, одной рукой обвивая шею матери, а другой — крепко, до боли, вцепившись в ее плечо.
Она сама была почти девочкой, но Тонио этого не знал. Он чувствовал ее губы на щеке, на волосах, млел от ее ласки. И, преодолев ту боль, которая на мгновение стала его сознанием, подумал: «Если я удержу ее, то она останется такой, как сейчас, и то, другое существо, не вылезет из нее и не обидит меня».
Но тут она высвободилась и тряхнула непокорными волнами черных волос. Ее карие глаза были еще красными от недавних слез, но уже сверкали возбуждением.
— Тонио! — воскликнула она импульсивно, как дитя. — Еще не поздно! Я сама тебя одену! — Она хлопнула в ладоши. — Я возьму тебя с собой в собор Сан-Марко.
* * *Няньки всполошились и попытались остановить ее. Но для матери не существовало никаких запретов. Комната тут же наполнилась весельем, забегали слуги, задрожало пламя свечей. Пальцы матери принялись ловко застегивать пуговицы на его атласных бриджах и вышитом жилете. Напевая старинную песенку, она провела гребнем по мягким, шелковым черным кудрям сына и дважды быстро поцеловала его.
Они стали спускаться вниз по коридору, и он вприпрыжку устремился вперед, завороженный тем, как громко стучат на мраморном полу каблучки его модных туфелек. А за спиной все время слышал нежное пение матери.
В черном бархатном платье она выглядела ослепительно. Оливковая кожа была залита румянцем, и в свете старого фонаря, падавшем на нее в темной фельце[7] гондолы, куда она проскользнула, лицо с чуть раскосыми глазами точь-в-точь походило на лица мадонн со старых византийских картин. Она усадила его к себе на колени. Занавеска задернулась.
— Ты меня любишь? — спросила она.
Тонио молчат, дразня ее. Тогда она прижалась к нему щекой, а потом пощекотала своими длинными ресницами, так что он непроизвольно рассмеялся.
— Ты меня любишь?
— Да.
Он тут же почувствовал ее теплое и нежное объятие и на мгновение застыл, чтобы продлить сладкое ощущение.
Когда они пересекали площадь, он танцевал, держась за руку матери. Все были там! Он отвешивал поклон за поклоном, чьи-то руки теребили его волосы, прижимали его к надушенным юбкам. Молодой секретарь отца, синьор Леммо, семь раз подбросил мальчика высоко в воздух, пока мать не остановила его. А его красавица тетушка Катрина Лизани, с двумя сыночками на буксире, откинула покрывало и, подхватив Тонио на руки, прижала к своей благоухающей белой груди.