Евгений Салиас - Свадебный бунт
— Себя самого, стало быть, признавать не хочешь! Ловко, парень.
— Я не Пров Куликов, меня звать Степаном, а по прозвищу Барчуковым.
— Во как… Да. То ино дело… Понятно, понятно, Только вот что, милый человек, — усмехнулся мещанин, — как ты ни зовися теперь внове… да рожа у тебя старая осталась. Потому и полагательно, что Провом ли, Степаном ли, а сидеть тебе к вечерням в остроге.
Приезжий рассмеялся весело и пошел ставить лошадь в конюшню.
II
Воеводское правление помещалось в кремле, около собора, на площади. Когда Барчуков приблизился к казенному зданию, то невольно ахнул и замотал головой. Ему, очевидно, приходилось потерять тут немало времени, и между тем хотелось поскорее навести справки и иметь свежия вести о своем сердечном деле.
У подъезда воеводского правления стояла густая кучйа народа, а войдя на крыльцо и с трудом протолкавшись в прихожую, Барчуков нашел еще человек с тридцать разнохарактерных просителей, ожидавших своей очереди по своему делу до начальства.
Если бы Барчуков явился сюда в первый раз в жизни, то, конечно, подивился бы тому, что он здесь увидал. Как в городе, так и здесь, в прихожей воеводы, собрался самый разнокалиберный народ. Здесь были, конечно, русские люди — купцы, посадские, стрельцы, мелкие подьячие, но вместе с ними и не в меньшем количестве всякая татарва, калмыки, бухарцы, хивинцы, киргизцы, а вместе с ними и азиаты, известные под общим именем индейцев. И вдобавок здесь в углу сидели на лавке молча и угрюмо три армянина, а рядом с ними громко тараторили между собой два красивых грека, которых было немало в городе. В прихожей раздавалось, по крайней мере, шесть, а то и восемь разных языков и наречий.
Когда Барчуков вошел в прихожую и поместился на свободном крае огромного ларя, то в горнице шумели больше всего в одном углу, где два стрельца поместили приведенного ими с базара буяна, связанного веревками по рукам. Тут же около них сидел один перс в своем национальном костюме, сильно изорванном.
Человек с десяток подьячих перешептывались между собой и с своими просителями, за которых они взялись ходатайствовать у воеводы. В просторной прихожей гул многих голосов не прерывался. Изредка появлялся в дверях из соседней горницы старик в длиннополом сизом кафтане, с длинным пером за ухом и вскрикивал на галдевшую толпу, унимая ее. Голоса притихали на несколько минут, но потом снова начинался прежний гам.
В то же время за три горницы от прихожей, в чистой и светлой комнате, сидел за большим столом пожилой человек, воевода Ржевский, поражавший прежде всего своей тучностью, короткой красной шеей, опухшим, тоже красным лицом, с маленькими серыми глазами. Совершенно седые, не по летам белые волосы не были подстрижены, а падали длинными прядями на плечи, завиваясь в локоны, и воевода прической своей походил скорее на духовное лицо. В этой особе олицетворялась высшая власть всего края на сотни верст кругом — власть военная и гражданская, судейская и полицейская.
Воеводское правление состояло из нескольких разных отделений с многочисленным штатом всяких дьяков, подьячих, приказных и повытчиков, и в их распоряжении было до сотни стрельцов для исполнения всякого рода поручений.
Но главный начальник всего, с неограниченной властью и ответственный лишь перед дальней Москвой, — был воевода. Ржевский уже давно правил должность и был хорошо известен во всем краю. Его деятельность привела к тому, что обыватели за него Бога молили. Он явился после многих воевод свирепых, жестоких до дикости или лихоимцев и пьяниц, которые терзали и разоряли Астрахань. А Ржевский был человек справедливый, кроткий, безусловно честный, и хотя вспыльчивый, но добрый и ласковый с «подлым» народом.
У воеводы были только две слабости, две страсти, два занятия. Он любил до безумия птицу всякого рода. У него были местные красные гуси, которые ловились на Эмбе, сизые чапуры, неклейки и другие дикие птицы, а равно сотни жаворонков, канареек и соловьев. Помимо разведения домашних и певчих птиц, воевода обожал петушиные бои и владел десятком таких петухов, которые забивали всех. Однажды знакомый воеводе купец выписал даже петуха из Сызрани, бился с воеводой об заклад и проиграл. Лихой боец воеводы, большой петух, с прозвищем «Мурза», победил, конечно, и приезжего сызранского противника.
Страсть эта, хотя невинная, разумеется, отражалась на управлении Астраханским краем. Так, когда зашла речь о выписывании из Сызрани петуха для боя и все время, что длилась эта хлопотливая затея путешествия, а потом отдыха бойца с дороги и, наконец, сражения, т. е. более месяца времени, воевода ни в какие дела положительно входить не мог от тревоги самолюбия. Все управление, суд и расправа как бы замерли на протяжении сотен квадратных верст.
Другая слабость или склонность воеводы был сон. Воевода любил «отдыхать», и ему случалось спать сподряд до четырнадцати и шестнадцати часов. Если прибавить закуски, утренник, полдник, обед и ужин, занимавшие время, то на дела оставалось уже мало свободных минут.
А между тем, дела шли как по маслу, и весь Астраханский край был доволен и очень любил своего воеводу. При нем совершалось менее беззаконий, воеводское правление менее теснило и обижало обывателей, а подьячие менее привязывались ради лихоимства к приезжим гостям и купцам, которых бывало постоянно очень много в городе, со всех концов света, как из Персии, или Бухары, или Крыма, так и из Греции, Англии и Голландии.
За несколько лет управления Ржевский не воспользовался ни рублем, тогда как лихоимством мог бы нажить громадные деньги. Астрахань была единственным торговым центром всего юга России, где купец-голландец сталкивался на одном базаре с купцом-бухарцем.
В это утро Ржевский был в особенно добродушном настроении духа. У него случилось особенно приятное происшествие в доме. Диковинный даже для Астрахани пестрый чапур[1], наседка, вывела и уже гуляла в клети с дюжиной таких же, как и мать, красноватых чапурят. Два года не давалась воеводе эта затея, и все приятели убеждали его, что неслыханное дело вывести дома, как простую птицу, выводок таких чапурят.
Воевода, толстый, полусонный на вид, расселся теперь грузно в большом кресле, вытянув толстые ноги и положив толстые красноватые руки на колени. Перед ним стоял посадский человек, хорошо ему знакомый астраханец Носов. Воевода давно знал Носова и изредка, раза два в год, беседовал с ним, когда у Носова было какое дело до правления и ему приходилось являться. Но каждый раз после этих бесед некоторое раздумье нападало на ленивого и сонливого воеводу.
— Чудной человек, — думал он и шептал по уходе Носова.
Воевода был прав.
Посадский Носов, с прозвищем «Грох», смысл которого был никому неизвестен, без сомнения, был человек странный, или «чудной», как говорит народ.
Носов был уроженец астраханского пригорода. Когда ему было двадцать лет, он лишился отца, остался один в небольшом домишке и продолжал мастерство своего «тяти», строил лодки, ладейки и душегубки, но относился к этому делу холодно и равнодушно. Скоро он бросил отцово мастерство и пошел в наймы к богатому рыботорговцу Тихону Лошкареву, у которого на рыбном промысле было более полуторы тысячи рабочих и громадный денежный оборот. Всем было известно, что у Лошкарева денег куры не клюют. После двух, трех лет службы у богатого рыботорговца Носов исчез из Астрахани, но, вернувшись снова лет через пять, купил землю, и уже в самом городе, в Шипиловой слободе, выстроил себе большой дом и приписался в посадские люди. Вскоре после того женился он на дочери армянского купца и зажил мирно и богато, стал сразу человеком, всюду знаемым. Всего было у нового посадского Носова вдоволь. Никаким делом, никаким мастерством или торговлей он не занимался, а тратил много; очевидно, он владел капиталом и работать не хотел. Красавица жена его обожала, двое детей с мамушками жили как боярские дети. Половину дня Носов читал книги и почти половину посвящал на игры с детьми или на заботы о них. Говорили, что деньги Носова «от своих» согласников явились. Носов был старовер.
Но за последнее время, с самого возвращения в Астрахань и затем женитьбы, Носов будто переменился нравом. Бед у него никаких не было, и должен бы он считать себя счастливым человеком, Богом взысканным. А между тем, Носов всегда, почти ежедневно, ходил сумрачный, угрюмый, темнее ночи, точно будто ни весть какая беда стряслась над ним вчера или должна завтра стрястись. Будто он ждет горя какого или, того проще, есть на совести у него страшное дело.
Довольно долгое время астраханцы так и думали, так и решили, что когда Носов безвестно пропадал, то совершил какое-нибудь злодеяние, убийство, этим самым душегубством разжился и явился строить себе домину в городе.