Евгений Салиас - Свадебный бунт
Затем еще с полчаса продолжался допрос, и в числе прочих придвинулся к воеводе и вновь прибывший в город молодец.
— А, здорово, — узнал его воевода. — С Москвы?
— Точно так-с, ваше высокорождение. Ездил по вашему приказанию исправлять себе письменность, — отвечал Барчуков бойко и весело.
— Исправил?
— Точно так-с. Вот она.
Барчуков слазил в карман и подал бумагу.
Воевода прочел вслух. В виде значилось, что предъявитель сего, московский уроженец, стрелецкий сын Степан Барчуков, 24 лет, отправляется в Астрахань.
— Ну, вот это дело. А то как же можно жить с подложным видом! За это, братец ты мой, вашего брата не то что выпороть, а и в острог засаживать полагается. А захочу, так и казнить смертью могу. А вот теперь живи себе. Ну, что, как на Москве?
— Ничего, — выговорил Барчуков.
— В Кремле был?
— Как же-с, был, — промычал молодой малый.
— Скажи, братец ты мой, Ивана Великого поправили, аль нет еще?
Барчуков хотел что-то сказать, но замялся и видимо смутился.
— Не понимаешь? Я спрашиваю тебя — колокольню Ивана Великого поправили, аль нет? Видел, был ты в Кремле? Ивана Великого видел? — добивался воевода вразумительно.
— Видел, — произнес Барчуков довольно бойко, так как действительно, в бытность свою в Москве, он видал колокольню сотни разов.
— Ну, вот я и спрашиваю — поправили, али в том же еще виде? Ведь его, сказывали, еще постом покосило на сторону: падать, вишь, задумал. Ну, теперь-то как? Прямо таки стоит или все еще на боку?
Яркий румянец заиграл на лице Барчукова. Чистосердечный и прямой малый сильно смутился. Другой давно бухнул бы что-нибудь в ответ, сообразив, что «пойди, мол, справляйся в Москве, как там — на боку или нет». Но Барчуков был слишком прямодушен, чтобы соврать хоть в пустом случае.
— Вот оказия, — подумал он и, наконец, чрез силу пробурчал кое-как шевеля языком: — Прямо, то есть как быть следует.
— Стало быть, поправили, поставили на место? — произнес воевода.
— Так точно, стало быть, на месте, как следует.
— Ну, вот и слава Богу. А признаться, мне частенько оно приходило на ум. Обида какая! Эдакий, значит, монамент древний и священный, и вдруг это на боку. Совсем нехорошо.
Воевода говорил о случае всем известном.
Весть о том, что Иван Великий покосился на сторону вследствие того, что царь будто хочет всю православную землю полатынить и в немецкую веру обратить, упорно держалась в Астрахани, как и на многих окраинах. Но в данном случае воевода и не догадывался, что он, укорявший астраханцев за веру во всякие дурацкие слухи и убеждавший Носова воевать с этими слухами, на этот раз по поводу самого нелепого слуха о покосившемся Иване Великом — сам попался в просак.
Когда Барчуков вышел из воеводского правления, то встретил на улице тех же двух стрельцов с Лучкой впереди. Малого уже высекли и вели в холодную.
Барчуков знал Партанова в лицо, видал не раз его буйства в городе, но с ним лично ему никогда не приходилось сталкиваться и говорить. На этот раз Партанов, знавший Барчукова и в лицо, и по имени, вдруг остановился, обернулся к нему и произнес веселым, но и дерским голосом:
— Барчуков, слышь-ко, парень, что я скажу, удивлю я тебя. Просьба к тебе будет. Уважишь — ладно, не уважишь — наплевать. Уважишь, помни, и крепко помни, постоит за тебя при случае горой, как за брата родного, Лучка Партанов. Не уважишь просьбы, помни и крепко помни, в случае чего, себя не жалея, нагадит тебе в каком деле Лучка Партанов так, что небо с овчинку покажется. Слушай, парень, дай ты мне вот сейчас из руки в руку, вот на ладонь клади десять алтын.
Барчуков остановился, слушая речь заарестованного, и когда он кончил, молчал и раздумывал:
— Чудно было все сказано. Хочешь — дай, не хочешь — не давай. Дашь — я тебе услужу, не дашь — гадость какую сделаю. Десять алтын деньги небольшие, а все же деньги. А положение Барчукова теперь такое, что эдакой пройдоха, буян и головорез, как Лучка, может, пожалуй, пригодиться.
Барчуков рассмеялся, слазил в карман, достал мошну, вытряс оттуда десять алтын и весело шлепнул их в ладонь буяна-парня.
Лучка поглядел на деньги, пригнув голову на бок, как лягавая собака смотрит на ползущую муху, потом молча положил их в карман и произнес тихонько, будто тайну какую:
— Ну, Барчуков, помни, братец ты мой, помни. Увидишь. Через неделю, или через месяц, или через год — это все едино, а будет тебе нужда в Лучке, найди ты его в городе и прикажи. Что укажешь, все то он сделает. Вот тебе Христос Бог.
И арестованный начал креститься. Затем он быстро двинулся в сопровождении стрельцов и, конечно, по направлению в ближайший кабак.
Барчуков тихо пошел своей дорогой и думал:
— А что, как и в самом деле этот буян да при случае поможет мне в чем? Ведь вот не знаю, как и рук приложить к своему делу, как развязать все. Пойти прямо к Ананьеву тотчас, опять прогонит. Нет, надо прежде вести собрать, как у них и что? Да надо какое ни на есть себе место найти, а болтаться зря, без дела — тоска возьмет.
Через минуту молодец остановился как вкопанный и вздохнул.
— Ну, вдруг… А?! Вдруг узнаю, что Варюша замужем. Ох, даже в пот бросило! — проговорил он.
И Барчуков стал мысленно рассуждать, что девицы все переменчивы… Клятвы свои легко забывают. А Варюша Ананьева еще и балованная, и богатая приданница, и лакомый всякому кус.
— Ох, ей-Богу, страшно! — вздыхал парень.
V
Посадский Носов, или Грох, после беседы с Ржевским медленно, задумчиво, ровной и степенной походкой вышел из кремля чрез Пречистенские ворота. Всегда бывал у него мрачный вид, а теперь он был воистину темнее ночи. После посещения воеводского правления или иного присутственного места, вообще какого-либо городского начальства, на посадского неизменно еще пуще нападала тоска, приятелям его непонятная и необъяснимая, и затем продолжалась иногда три, четыре дня. Казалось, соприкосновение с властями и сильными мира сего как будто прямо растревоживало скрываемую Грохом душевную язву.
Оно так и было в действительности.
Теперь Носов, медленно выйдя из Кремля в слободу, рассуждал про себя.
— Воевода! Судья! Всяких дел решитель! Главный начальник над всякой живой тварью на тысячу верст! А что у человека на уме? Птицы да спанье! Добрый человек, слова нет, но малоумный, ленивый. Его не только никакой купец в приказчики к себе не взял бы, даже рыбак в подручники не возьмем. Разве ему только поручить лодки да челноки конопатить да смолить, или ямы для просола рыбы копать. А он судья, царский воевода. Что же это такое? Как это уразуметь? Опять и сам царь все пуще дурачествует, басурманится: столицу, вишь, из православной земли к чуховцам перетащить хочет. Что же, разве он весь Кремль, все святые соборы потащит на подводах? День деньской, сказывают, пьянствует, дерется, жену прогнал, хоть и царица, в монастырь запер, а себе немку подыскал. Царь он русский!? Как опять это уразуметь? А этот Александра Меньшиков, сильный человек, первый советник и заправитель царский, из простых же людей, да не из таких, как я, а похуже. Вот тут и рассуди. Да и самое деление это людское чудно. Тут бояре, а там мещане, или подлый народ. Тут тебе русский человек, а там киргиз, индеец. Что тут поймешь? Иной раз бывает как будто светло в голове, будто что-то уразумел, а ин бывает — заволокет разум тьма тьмущая. И все это раскидывание твое мыслями вдруг лютым грехом тебе обернется. А какой же грех? Повинен ли я, что мысли мои — волчьи мысли, и как волки в голове рыщут. Вот хоть бы это. Я понимаю, что есть на свете русский православный народ и есть, к примеру, персидский народ с своим царем и с своим Богом. Но они у персида, и царь, и Бог, как бы не настоящие, а самодельные. Обман и соблазн только. А вот этих своих русских приключений не могу осилить. Хоть бы воевода наш, разные власти царские, наши правители? Глупцы или пьяницы, или кровопийцы. Одни сони непробудные, а другие с живого и с мертвого люты кожу драть, малого ребенка — и того не пожалеют. Что же это, не грех? что же это закон? Но какому же закону — по человеческому, или по Божьему, или по иному какому? Ничего вот тут я и не уразумею. Как же таким властям да будто указывает Господь праведный повиноваться? Не верю…
И Носов несколько раз тяжело вздохнул.
— Эх, было бы можно, — произнес он вслух, — сейчас бы я все эти мысли бросил. Попадись мне умный человек, поясни он все, докажи мне толково, что я как дурень с писаной торбой вожусь, — все брошу, начну хоть рыбой торговать, что ли. А то нет во всей Астрахани ни единого умницы. Никто еще меня не осилил и не переспорил, и не уговорил. Вот вот бы Колос или отец Василий, — люди неглупые, а начнешь с ними толковать, — вместо того, чтобы усовестить тебя, они только слушают да поддакивают. Ну, стало, правда на моей стороне. А повстречай я человека, который меня заговорил бы, меня осилил, пояснил бы мне, что я балуюсь, озорничаю. Вот, ей-Богу, все брошу, начну белужиной, аль икрой торговать. А то затянусь тогда в петле на чердаке. Это то, пожалуй, вернее, да по мне и лучше, чем в торгаши лезть.