Павел Шестаков - Омут
— Погоди, погоди. Ты меня в лес не уводи. Ты скажи просто: Самойлович эксплуататор?
— Своего не упустит, о чем говорить… Но на сегодняшний день приносит определенную пользу.
— Пользу?! Да ведь так любой буржуй рассуждает. Разве он себя грабителем признает? Ничего подобного. Он своим рабочим отец родной. Булкой поделится, а капитал — в карман. А мы его своим оппортунизмом прикрывать будем?
Наум снова снял пенсне. Последнее время у него часто болели глаза.
— Партиец обязан проводить в жизнь партийные решения, — сказал Миндлин жестко, как бы подчеркивая, что дальнейшая дискуссия неуместна.
— Даже против совести?
— Не смей!..
— Ого! Да вы что, братцы?
В дверях стоял розовощекий, благоухающий одеколоном, расчесанный на косой пробор молодой нэпман в шевиотовом костюме-тройке.
Оба оглянулись и замолчали, Максим — изумленно, а Миндлин — нахмурившись. Оба узнали вошедшего, но Наум его ждал, а Пряхин увидел неожиданно. Последний раз они виделись два года назад, а это было долгое время. За такое время многое могло произойти.
— Шумов? Андрей? — спросил Пряхин.
— Собственной персоной.
И молодой человек шагнул навстречу, протягивая обе руки, но Максим отступил на шаг, разглядывая одежду Шумова.
— Что за маскарад? и ты в буржуи подался?
— Иду в ногу со временем, — улыбнулся тот.
Но Максим не заметил иронии.
— Куда идешь?
— Да вот… К товарищу Миндлину.
— Откуда? Зачем? — продолжал Пряхин резко.
А Шумов еще шутил:
— По торговым делам.
— Неужто лавочку открыл?
— Есть кое-какие замыслы.
Максим повернулся круто.
— Ясно. Торгуйте. Только без меня.
И вышел, хлопнув дверью.
— Что это с ним? — спросил Шумов обескураженно, теряя улыбку. — Я так соскучился по вас, черти. А у вас тут что? Неужели драчка:?
Вместо ответа Наум сказал строго:
— Ты не должен был входить в кабинет без предупреждения, когда я не один.
— Мне сказали, что у тебя Пряхин.
— Тем более.
— Неужели серьезно?
— Пряхин разошелся с партией, а ты знаешь: кто был своим, опаснее того, кто был врагом.
— Только не Максим. Это же подлинный красный орел.
— Об этом я ему только что говорил. Сердце у него орла, а в голове что?
— Вы ему не доверяете?
— Не знаю, как он поведет себя завтра.
— Пряхин не предаст.
— Но дров наломать может. Ну, ладно. Оставим это пока. Тебя Третьяков ждет.
* * *Когда-то Третьяков был грузчиком в порту.
Из тех, что знали себе цену. Цену такие грузчики писали химическим карандашом на босой пятке и дремали в тени, дожидаясь серьезных предложений. Цифра на ноге означала, что торговаться бесполезно, за меньшую сумму грузчик работать не станет и просит по пустякам не беспокоить.
Работал Третьяков красиво и неутомимо, а когда нужно было подкрепиться, брал французскую булку, выщипывал мякоть, набивал икрой — дед у него браконьерствовал понемножку. — и закусывал этим «бутербродом» стакан казенного вина.
Третьяков был силен, смышлен, уважаем и жил в достатке, но он видел вокруг себя много слабых, бедных, темных людей и понимал, что это выгодно богачам и охраняющей их власти.
В девятьсот втором году в городе произошла большая, ставшая на всю Россию известной стачка. Дело было зимой, порт опустел, и Третьяков ходил на сходки, слушал ораторов. В пятом году он уже валил телеграфные столбы на баррикады и метал бомбы…
Потом был суд, каторга, побег через таежные сопки и распадки, вместо бескрайней Сибири миниатюрная Япония, неизвестно как одолевшая Голиафа, длинный переход в Австралию матросом на английском «купце», первозданная страна с невиданными животными, которых природа снабдила сумками…
Потом еще более длительный переход во Фриско и бесконечные мили рельсов, до которых рукой можно дотянуться из ящика под пульмановским вагоном. И вот самый большой в мире город, ревущие над головой поезда, эмигрантские ночлежки, россыпи бриллиантов в витринах магазинов на Пятой авеню.
И всюду люди, новые люди. Он старался понять их язык и обычаи, научиться полезному, побольше узнать. В Европу вернулся в костюме с галстуком, читал газеты на английском, а потом и на немецком языках, рвался на родину, но колючая фронтовая проволока отрезала его от России еще на три года. Именно тогда сблизился он с большевиками-эмигрантами и сделал свой окончательный и сознательный выбор — только одна партия может изменить мир.
В октябре семнадцатого года он участвовал в аресте министров Временного правительства, а в декабре в Смольном его встретил знакомый еще по Сибири Дзержинский, взял за локоть и увлек в одну из пустующих нетопленых комнат.
— Послушайте, Третьяков. Вместо Военно-Революционного комитета организуется Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией. Вы нужны нам.
Он принял это предложение.
На суровой работе он был суров, исполнителен, инициативен и стоек. Его ценили. Когда возник ложный слух о его гибели, из Совнаркома встревоженно телеграфировали в Реввоенсовет Кавфронта:
«Верен ли слух об убийстве Третьякова деникинцами?»
Но Третьяков был жив и продолжал выполнять революционный долг. А в душе он мечтал о мире. Когда стало ясно, что белые разгромлены, он говорил радостно на одном из митингов:
— Шаг за шагом, мы приближаемся к моменту, когда можно будет сложить оружие, в том числе оружие насилия…
Но путь оказался дольше, чем он полагал…
Потому сейчас и сидел в огромном кабинете с лепным потолком, в городе, где когда-то взбегал по сходням, перенося с берега на борт гнущие к земле мешки, и слушал Андрея Шумова.
Шумов рассказывал о себе:
— Я здешний. Учился в гимназии. Отец пропал без вести в пятнадцатом. Мать — революционерка, член РКП(б), умерла от тифа в девятнадцатом в Саратове. Сестру расстреляли семеновцы под Читой. При Деникине был в подполье вместе с товарищами Наумом и Пряхиным. По решению ревкома был отправлен в зафронтовое бюро связным. Оставили там. Сейчас направили сюда в ваше распоряжение.
— Задачу свою представляешь?
— Да.
— Кто же ты?
— Бывший гимназист, от мобилизации уклонялся, сохранил кое-какие средства, которые намерен вложить во что-нибудь прибыльное. А пока человек без определенных занятий. Не гнушаюсь и сомнительными делишками.
— Техника знал?
— Очень мало. Но надеюсь на «репутацию», чтобы войти в контакт.
— А деньги откуда?
— Немного по наследству, но в целом распространяться, думаю, не стоит. Шальные деньги у темного человека.
— Да, это, пожалуй, достовернее. А вот как с подпольем? Кто об этом знает?
— Только Максим и Миндлин. И вы…
— Как к Пряхину относишься?
Шумов подумал.
— Пряхину верю.
— Ну, смотри. Он, конечно, поймет, кто ты. Советую встретиться с ним и поговорить… начистоту. Не о задании, понятно, а принципиально. Чтобы понять его позицию без ошибки. Ошибиться тут, брат, — ой-ё-ёй!
— Он человек открытый.
— А ты? Конспиратор хороший?
— Важность работы понимаю.
— Работа у нас чистая. А нырять в грязь придется. С подонками дело иметь, с бандитами, да и поопаснее найдутся… Знаешь, куда потянуться может? Далеко. Готовься, что противник и поопытнее тебя окажется. Ко всему готовься. Но надежда на тебя большая. Трудно тут, на юге.
— Понимаю.
— И заруби на носу: мы тебя не в драку посылаем, а в разведку, никаких фокусов! Сближайся, ищи, слушай, входи в доверие, узнавай. Никаких мелочей не упускай. Сегодня они мелочь, а завтра совсем наоборот. Короче, очень ты ценный человек будешь, если важные сведения принесешь. Желаю тебе…
Третьяков поднялся, крепко сжал руку Шумову.
Шумов вышел.
— Справится? — спросил Третьяков у Миндлина.
— Очень на него надеюсь.
— Щеки больно розовые.
— Поработает — побледнеют.
— Возможно. Крови ему попортить придется. Смычка контрреволюции с бандитизмом — это, брат, серьезно.
* * *В то, что ценности существуют и Софи знает, как их взять из банка, Техник поверил сразу. Правда, работает ли она на себя или на дядю, для которого ему придется вытащить из огня каштаны, еще предстояло выяснить. А пока, не полагаясь на воспоминания и впечатления многолетней давности, он узнал все, что смог, о самой Софи.
Собранные сведения его удовлетворили: добросовестная сестра в клинике, одинока, в любовных связях не замечена. Последнее ему особенно понравилось. Техник мало интересовался женщинами и не только не стыдился этого и не испытывал чувства неполноценности, но, напротив, считал достоинством. Увлекающиеся люди представлялись ему пустыми и опасными рабами низменных страстей. Не имея понятия о подлинных причинах одиночества Софи, Техник предположил в ней родственную душу, такую же холодную, корыстную и беспощадную, как и он сам.