Роман Шмараков - Книга скворцов
– А что стало со статуей? – спросил Фортунат.
– Не знаю, – отвечал госпиталий. – Если опыт научил юношу осмотрительности, то, пожалуй, он велел перелить Венеру на колокол и подарил какой-нибудь деревне; но если он из тех, кому в болезни утешительно быть заразным, он приложил бы усилия сберечь эту медь на поле, словно машину, в древних трагедиях выносившую богов на люди, ради свирепств, в которых они не раскаиваются, и расправ, в которых не отчитываются.
Книга вторая
I
Тут келарь сказал:
– Ты напомнил мне, брат Гвидо, об одной вещи, которую я прочел у Боэция, в книге, написанной им против Евтихия, где он говорит: «Но если плоть создана заново и не прията от человека, то где же великая трагедия Рождества?» Я хотел бы понять, в каком смысле он говорит о трагедии, когда касается Рождества Христова. Мне доводилось встречать такое объяснение: трагедия описывает дела забавные и чудовищные; если же плоть Христова не прията от плоти человеческой, то все, что Священное Писание говорит о Рождестве Господа нашего, уподобится трагедии, и то, что мы читаем о двойном солнце и двойных Фивах, будет не чудовищней того, что говорится о Рождестве Христовом. Мне кажется, это сказано не по делу и Боэций имеет в виду совсем другое, однако я вижу, что исследование этого вопроса превыше моих сил и требует особой осмотрительности, потому я ищу помощи от людей сведущих и благонамеренных, к каким, несомненно, и ты относишься.
– Опасный и безбрежный это вопрос, – отвечал госпиталий, – а мы перед ним – словно Гай Цезарь, заставивший свое войско собирать раковины на берегу океана, думая, что так он одолевает пучину и берет трофеи. Сколько я помню, Боэций в этом месте говорит также о великом уничижении Божества, и я думаю, что это объясняет его мысль; но впрочем, давай попробуем, пока мы тут пережидаем бурю скворцов, провести время с пользой для души, а начнем с того, что вообще понимается под трагедией, дабы выбрать то, что приличествует вопросу; но сперва скажи, что ты сам об этом думаешь.
II
Келарь начал так:
– Я читал, что трагедия – это род стихотворения, где поэты описывают высоким слогом дела богов. Иными словами, это пристойное название для вещей, из-за которых нельзя было прийти ни в лес, ни на площадь, чтобы не вспомнить, какими делами они осквернены, ни в храм Юпитера, чтобы не помянуть законов о прелюбодеянии, ни к алтарю любого божества, чтобы не опасаться еще нескольких, столь же могущественных и неприязненных ему и его чтителям. Что до священных игр, где изображались похождения богов, то мы не будем тратить время, опровергая убеждение, что боги сменят гнев на милость, если вместе с праздной толпой посмотрят, как ломается шут в охотничьей обуви, и оставят раздражение, если им показать их грехи и горести искусством тех, кто долго упражнялся терпеть одни и совершать другие, – не будем и говорить о римском магистрате, карающем христиан за неуважение к богам, который со всеми согражданами смотрит на проделки мнимого лебедя, на сырое блудилище Киприды, на сельских богов в каждом дупле и былке чеснока. Прекрасно говорит об этом история блаженной Агаты. Она жила во всяком благочестии, когда Квинциан, правитель Сицилии, человек рода бесславного, алчный и похотливый, велел привести ее к себе, думая и страсти свои насытить, и справить нетрудную победу над Христом. Видя, однако, непреклонность ее чистоты, он предал ее в руки блуднице, именем Афродисия, и девяти ее подругам, чтобы за месяц переменили в ней нрав и сделали ее послушною Квинциану. Отсылают ее в дом, куда чистые не входят, и «шумная стая с когтьми кривыми кружит над добычей», однако выбиваются из сил и прочь отлетают, не сделав зла. Тогда правитель велит привести ее к себе в чертог, чтобы устрашить неопытность блеском своего сана.
– Извини, брат Петр, – сказал госпиталий, – это такая сцена, что следует отнестись к ней со всем вниманием и представить в полноте; скажи, дорогой Фортунат, как бы ты это изобразил, чтобы было понятно, что дело происходит на Сицилии?
Фортунат по некотором раздумье отвечал:
– Пожалуй, я поместил бы суд наместника, с блаженной девой и всеми, кто там находится, в большой портик, на манер древних, и расписал его фресками, изобразив историю Прозерпины: как она гуляет с богинями на лугах, как выходят из земли кони адского владыки, как похититель исчезает, унося свою ночь с собою; вот так я сделал бы это, наблюдая во всем уместность и не заходя дальше нужного.
– Непростая это затея, – отозвался госпиталий. – Ты не боишься, что одни будут больше любоваться тем, как ее волосы веют по ветру, как рассыпаются цветы, которые она несла в подоле, или как копье Паллады сияет, нацеленное на черную колесницу Плутона, а другие будут порицать тебя за то, что благочестивую историю, должную служить трапезой нашим умам, ты осквернил и отдал на жертву языческой суете?
– В таком случае, – отвечал Фортунат, – можно изобразить ленту с надписью, и чтоб ее несли два ангела над головами у людей; впрочем, я бы все-таки написал портик.
– Итак, Квинциан велит привести ее, – продолжал келарь, – и, видя деву пред собою, спрашивает, какого она состояния, она же говорит о знатности своего рода. «Если ты благородная, – говорит он, – почему ведешь себя, как рабыня?» «Потому что я раба Христова, – отвечает она, – и нет знатности выше, чем служба Богу нашему». Квинциан на это: «Выбери, что тебе любезнее: принести жертву богам или претерпеть долгие мучения». Блаженная Агата ему: «Пусть у тебя будет жена, подобная Венере, а сам ты будешь, как Юпитер». Слыша это, Квинциан велит дать ей пощечину, примолвив: «Не говори пустого, не оскорбляй судью». Агата ему: «Дивно, как ты, человек благоразумный, до того вдался в безумие, что зовешь своими богами тех, с кем сравнение для тебя обидно. Ведь если боги твои благи, я пожелала тебе добра, а если чураешься с ними сходства, то мыслишь заодно со мною». Вот что касается богов. Не думаю, чтобы Боэций, муж благочестивый и рассудительный, говорил о трагедии в этом смысле.
III
– Говорят также, что, в отличие от комедии, трагедия изображает дела публичные, то есть злодейства и беды царей; потому о царе Ироде, в благополучное царствование омрачавшем дом свой убийством детей, сестры и других сокровных, говорится, что его жизнь скорее для трагедии, чем для истории, и трагический поэт Еврипид, когда царь Архелай просил написать о нем, отказал и выразил надежду, что Архелай никогда не даст ему материала. Иначе об этом говорят так, что комедия из вымысла, трагедия же из истории, ибо в отношении людей темного жребия возможно то, чего не потерпят применительно к царям и всем, чью жизнь молва сделала общим достоянием.
Септимий Север, чтобы примирить своих сыновей, приводил им на память трагедии о братьях-царях, показывая, как доводит раздор до фиванских войн, микенских трапез и всякого нечестия; этим, однако, он их не образумил, но только своим присутствием загонял их ненависть вглубь, как огонь в половицы. По смерти его они оставили притворство и предались вражде, как достойнейшему из занятий, в дивном согласии, так как оба хотели одного и того же – быть единственным. Как Эрот и Антэрот, выманенные сирийским магом из двух колодезей, во всем были подобны друг другу, так что не различила бы их и сама «матерь Аморов двойчатых», так и эти двое с их желаньями были неразличимы, оспоривая то, чем нельзя было владеть сообща. Наконец они, собрав на совет друзей отца, выказали намерение разделить мир, так чтобы одному досталась Европа, другому Азия, сенат разошелся на две стороны, сообразно происхождению каждого из сенаторов, и братья стали лагерем по обе стороны Пропонтиды, недвижно следя за соседом; все молчали, слушая это, и только мать сказала им, что если они изобрели способ размежевать мир, это прекрасно, но еще не все, ибо им осталось поделить ее, их обоих породившую, однако и тут есть выход: пусть убьют ее, а потом каждый возьмет свою долю и похоронит у себя со всей пышностью. Тут только они почувствовали стыд и смущение и, оставив замысел, ушли во дворец, каждый на свою половину. Когда же дело кончилось убийством того из двух, который промедлил, то оставшийся нашел себе нового врага и мучителя в собственном угнетенном рассудке, ибо ему все время казалось, что убитый преследует его с мечом, когда же он, чтобы избавиться от этих видений, вызвал волшбою дух своего отца, тот явился не один, но в сопровождении убитого сына. Так преследовали и Нерона убитая мать и Фурии с факелами, и он взывал к помощи магов, чтобы вызвать ее и добиться прощения; по этой причине он, всю Грецию изъездивший, не бывал в Афинах, боясь обитающих там Эринний. Когда царь, вместо того чтоб подчиняться владычествующему началу души, отступается от него, побежденный яростью или сластолюбием, великое благо для него – иметь добрых советников, словно плотину его устремлениям; но если они неразумны, корыстны или с намерением дают дурные наставления, чтобы обратить на царя гнев небес, как Сенека, поощрявший Нерона убить мать, или мессер Пьеро делла Винья, присоветовавший императору снять золотые цепи в Сиенском соборе, – тогда беда той стране и тем людям, если они во благовременье не призовут к себе милости Божией. Таковы-то значительные лица, великие страхи и плачевные концы, о которых поет трагедия. Потому и говорят, что ее название происходит от слова трагос, то есть «козел», ибо козлов убивали ради очищения мечей, оскверненных человеческой кровью.