Роман Шмараков - Книга скворцов
– Я думал, ты особо скажешь о тех, что оживлены магическим искусством, – сказал госпиталий, – вроде изваяний, изображавших римские провинции, что стояли хороводом вокруг статуи Рима, и если в провинции начинался мятеж, то ее истукан поворачивался к Риму задом, а римляне посылали в те края сильное войско; не знаю, верить ли в это, но истории о магическом искусстве тем и хороши, что верить в них необязательно.
– Да, таких историй много, – сказал келарь. – Пишут, что король готов Аларих не мог переправиться на Сицилию, пока там стояла статуя, оберегающая остров от Этны и от варваров, но как только она была низвержена, сицилийцы много претерпели от того и другого. Есть и еще истории этого рода. В день, когда был убит император Маврикий, далеко от его столицы, в городе Александрии, один человек возвращался поздно с приятельского пира, а когда добрался до главной площади, статуи, стоявшие там, сошли наземь и, обратившись к нему по имени, поведали, что случилось нынче с императором. Он насилу добрался домой; опомнившись от ужаса, он поведал об увиденном одному, другому, слух дошел до правителя Египта, а на девятый день явился к нему из столицы вестник с рассказом о кончине Маврикия. Говорят также о статуях, которые наказывали тех, кто неподобающим образом с ними обходился. Был в Греции город Феспии, славный изваянием Купидона; его увез оттуда в Рим сперва Гай Цезарь, а потом, когда по его кончине статую вернули феспийцам, – и Нерон, при котором она и погибла в римском пожаре; и феспийцы были уверены, что оба эти императора погибли горькой смертью лишь из-за нечестия, оказанного их богу.
– А о Корнелии Сулле, – прибавил госпиталий, – то же самое думают в одном греческом городке, откуда он вывез статую Паллады: храм с этого времени был заброшен, поскольку лишился божества, Сулла же умер позорной смертью, заеденный вшами. Но куда больнее были удары, наносимые кому попало статуями, когда мирская власть разделяла их обиды. Тиберий не осудил мима Кассия, продавшего вместе с садом статую Августа, сказав, что его отец стал богом не для того, чтобы истреблять сограждан; но Домициан приговорил к смерти женщину, раздевшуюся перед его статуей: зато, когда сам он умер, его статуи валил и ломал всякий, кто мог дотянуться, вымещая на них все свои страхи. И приязнь, и ненависть народа оказывались равно опасны изваяниям, так что счастливой жизнью для них было бы ничем не возмущаемое пренебрежение. Римляне рукоплескали статуе Нептуна, когда хотели выказать свою любовь к Сексту Помпею, а Август, когда буря разорила его флот, удалил Нептуна из процессии, прибавив, что и без его милостей добьется своего. Готы требовали казнить вдову Боэция за то, что она подкупала войсковых начальников ради уничтожения статуй Теодориха, отмщая ему за убийство своего отца и мужа. Гелиогабал, подыскивая жену богу Солнца, сперва перенес к себе в спальню статую Паллады, которую не тревожили с самого ее прибытия из Трои, а потом объявил, что его богу не по нраву вооруженная девственница, и послал в Ливию за статуей Урании, или Луны, велев ливийцам собрать на достойное приданое, а когда Уранию доставили, выдал ее за своего бога и велел всем в Италии праздновать и всенародно, и частным образом, затем что брак богов – вещь крайне редкая. А вот пример удивительной кротости божества, из чьего лона вышел род Цезарей: Август, в ту пору, как еще не стал божеством садов и предлогом казней, обедал однажды в обществе одного старого рыцаря из Болоньи и, зная, что его сотрапезник ходил с Антонием на парфян, когда был разорен тамошний храм Венеры и расхищена ее золотая статуя, спросил, правда ли, что тот, кто первым поднял руку на изваяние, испустил дух, ослепший и разбитый во всех членах, а рыцарь отвечал, что он, Август, сейчас трапезует от ее ноги и что он, его гостеприимец, и есть тот самый человек, а все его имение – от этой статуи. Куда жесточе обошлась Венера с одним римским юношей, хотя он ничем ее не оскорбил, но лишь выказал простительное легкомыслие.
– Как это вышло? – спросил Фортунат.
– Боюсь, эта история не соответствует святости места, где мы находимся, – сказал госпиталий, – но так и быть, расскажу, соблюдая краткость.
XXIX
– В ту пору, когда Римом правили преемники блаженного папы Сильвестра, один юноша из сенаторского рода, наследник больших богатств, созвал друзей на свадебный пир. По нраву и воспитанию склонный жалеть скорее о недостаточном блеске, чем о чрезмерных издержках, он постарался, чтобы никто не вспоминал дурно об этом дне. Каждая перемена блюд стоила много марок, вино в резных бокалах умело подружить одно блюдо с другим, а соседей между собою; одним любезна была беседа, другим – пение и игра на цитре, а тот, кому всего было мало, пил из кубка, пока всего ему не покажется вдвое. Лукулл и Апиций, будь они там, признались бы, что не видали столь пышной свадьбы.
Тут брат Петр перебил его:
– Несправедливо, брат Гвидо, что ты превозносишь римские пиры, словно других таких нет на свете; а между тем когда Аларих, сотрясавший всю Италию, скончал свои дни, а готы сделали королем Атаульфа, тот, чтобы придать прочности своему положению, женился на Галле Плацидии, дочери императора Феодосия, и справил свадьбу не где-нибудь, а у нас в Имоле, которая тогда еще звалась по-старому, Корнелиевым форумом. Супруги восседали в палатах, украшенных по-римски; Атаульф подарил невесте пятьдесят юношей в шелковых одеждах, из коих каждый нес в руках два больших блюда, одно полное золотом, другое драгоценными камнями; потом сказаны были эпиталамии, один изящнее другого, и пиршество совершалось к великой радости готов и римлян.
– Помилосердствуй, брат Петр! – отвечал госпиталий. – Сперва ты выводишь против меня не кого-нибудь, а самого Алариха; я уже оглядываюсь, чем бы от него отбиваться, как он умирает, не успев понять, зачем попал в твою речь: впрочем, с ним это не раз случалось, он и к Риму пришел не по своей воле, но из-за понуканий, которые каждый день слышал неведомо откуда, так что для него это, можно сказать, дело привычное. Потом ты хочешь, чтобы я вместо своего пира описывал какой-то другой, затем что там кормили лучше, и удивляешься, почему я не спешу приделать своей статуе чужую голову. Давай так: я доскажу о своей свадьбе, как умею, и даже лишней краюхи хлеба не приложу, чтобы не казалось, что я хочу сделать подарок невесте, а потом ты о своей – были ли там бобы в молоке, рис с миндалем и сладкие пироги – и можешь даже, как помянутый Азеллий Сабин, заставить каждое блюдо говорить от своего лица, чтобы больсенские угри рассказали, какая для них честь присутствовать на этой свадьбе, особенно с сыром и яйцами; да изобрази их так, чтобы сам Луций Красс, который отслужил панихиду по любимой мурене, когда она сдохла у него в пруду, устыдился своей привязанности…
– Это который из Крассов? – спросил келарь: – не тот ли, что улыбнулся всего раз на своем веку? Он что, не знал, что родил ее смертной?
– Нет, не этот, – отвечал госпиталий, – а тот, что был цензором вместе с Гнеем Домицием и обещал продать ему весь свой дом, кроме шести деревьев: ты помнишь; а теперь позволь мне досказать.
XXX
– Когда выпитые чаши их разгорячили, все вышли на поле, чтобы разогнать тяжесть в желудке, а жених, по праву председателя устроив игру в мяч, надел свое обручальное кольцо на палец бронзовой статуи. Наконец он, запыхавшись, вышел из игры, в которой всем нравилось ему мешать, словно пловец из расходившегося моря, и обнаружил, что статуя сжала пальцы в кулак. Он долго боролся с нею, но, не сумев ни стянуть кольцо, ни отломить палец, отошел, никому не сказав, из опасения, что его осмеют или украдут кольцо, стоит ему отлучиться. С нетерпением он ждал ночной темноты, а с ее приходом выбрал самых крепких слуг и отправился с ними на поле, где с изумлением обнаружил, что пальцы вновь разогнуты, а кольцо пропало. Придумав предлог ночному походу, чтобы унять любопытство спутников, он вернулся домой, в досаде, но без тревоги, думая лишь о прелестях своей жены. Однако стоило ему лечь подле нее, как между ними поднялось темное облако, не дававшее видеть и осязать, и он услышал чей-то голос, говоривший: «Иди на мое ложе, ведь нынче ты со мною обручился; на мой палец надел ты кольцо; ты мой, и я тебя не отдам». Устрашенный, он не мог отвечать видению и провел ночь без сна, видя близ себя клубящуюся мглу. Утро не принесло ему отдыха, ибо всякий раз, как он пытался обнять жену, между ними возникало это облако, так что нигде они не могли быть вдвоем. На третий день, побужденный жалобами супруги, юноша открылся родителям, которые, видя, что во всем остальном он здоров и не выказывает ни телесного, ни духовного удручения, рассудили за благо просить помощи у некоего Палумба, бывшего пресвитером в предместье и имевшего славу человека, способного воздвигать призраков и приказывать демонам. Выслушав пугливую лесть своему могуществу, важно приняв богатые дары и обещанья еще больших, если благодаря его вмешательству соединятся супруги, Палумб разрешил молчание такою речью: «Хотя от юношеской пылкости нельзя ждать осмотрительных поступков, однако же ей приходится расплачиваться за все совершенное, словно за плоды обдуманных решений: а ведь нельзя сказать, что ты ничем не провинился, ибо и по божественному праву, и по человеческому ты кругом виноват и терпишь похмелье от лозы, которую сам насадил. Есть в изваяниях божественный дух, то ли постоянно обитающий, то ли связанный с ними какою-то нитью, что лишь иногда напрягается, как леса у рыбака. Ты, верно, читал в истории, как наши предки, по изнурительной войне захватив Вейи, приступили к тамошнему храму Юноны, не с насилием и алчностью, как это в обычае у победителей, но омывшись, одевшись в светлое платье и благоговейно простирая руки, дабы спросить царицу богов, хочет ли она пойти в Рим, та же в ответ на их речи кивнула и молвила: „Да, хочу“. А что до человеческих установлений, то премудрый Ульпиан в „Комментариях“ говорит, что если ты приделаешь моей статуе руку, то против тебя возможен иск, как если бы ты использовал для корабля чужую доску или убрал чашу чужими украшениями, – а ведь ты так и сделал. Но я не буду тебя корить, ибо, во-первых, у тебя для этого есть родители и воспитатели, а во-вторых, пылкий человек в несчастье ожесточается и из укоризн выносит не мудрость, но одну только злобу. Так и быть, помогу я тебе, ибо Господь велит нам помогать друг другу». Он написал некое письмо и подал его юноше, говоря: «Выйди нынче ночью на перекресток четырех путей, стань там и смотри: пойдут мимо тебя людские обличья обоего пола, всякого возраста, всякого звания, конные и пешие, понурые и заносчивые; не заговаривай с ними, даже если они к тебе обратятся. За этою станицею следует некто, статью приметнее прочих, сидящий в колеснице; молча вручи ему это послание, пусть прочтет, и тотчас все станет по твоему хотению, только не теряй мужества». Юноша поклонился пресвитеру и ночью вышел на указанный перекресток. Немного времени прошло, как он убедился в истинности услышанного. Многие мимо него тянулись; среди прочих увидел он женщину, одетую подобно блуднице и едущую на муле; волосы ее, развевающиеся по плечам, у висков стягивала золотая повязь, в руках у нее была золотая розга, коей приударяла она свою скотину; из-за тонкости одежд зревшаяся почти обнаженной, она восседала и озиралась с бесстыдной вольностью движений. Когда же их вереница иссякла, приблизился последний, казавшийся господином над всеми; устремив на юношу ужасный взор с колесницы, изукрашенной перлами и смарагдами, он вопросил, для чего тот явился; юноша же, ничего не отвечая, протянул ему послание. Демон узнал печать и не смел ею пренебречь: прочел письмо и, воздев руки к небу, воскликнул: «Всемогущий Боже, долго ли еще Ты будешь терпеть непотребства Палумба пресвитера?» Одному из клевретов, шедших обок его колесницы, он указал на Венеру, велев отнять у нее кольцо. Та, отбиваясь и отворачиваясь, насилу отдала похищенное. Тут все исчезло, а юноша, стиснув кольцо, пустился домой, и с того дня его любовь не знала помех; но Палумб, услышав, как демон вопиет о нем к небу, уразумел, что сим предвещается скорый конец его дней, а потому, изнурив и растерзав свои члены постом и бичеванием, совершил жалостное покаяние, пред очами римского народа исповедавшись папе во всех своих делах и неслыханных гнусностях.