Александр Солженицын - Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 3
– Господа! – Уж про «товарищей» он и забыл совсем, язык говорил, как привык. – И я, и Государственная Дума приложим все усилия, чтобы Учредительное Собрание было собрано как можно скорей. – Да он так искренне и намеревался, только от него это уже не зависело. – Мы не позволим никому воспрепятствовать! И Оно будет выразителем воли свободного народа – и все мы подчинимся этому безропотно, и будем защищать тот строй, который будет установлен.
Таким образом, эту гадкую «демократическую республику» он, кажется, обошёл. Но ещё же надо было ответить о земле. Ему вообразились в совокупности свои любимые екатеринославские просторы – чернозёмная ширь, моря пшеницы, и приречные левады, лошажьи табуны. Он и все просторы южнорусские любил, а к своему-то имению особенно нежное чувство. И почему же в момент торжества России – он должен был пожертвовать всем лично своим? Но хорошо, пусть, его сердце готово было и на самую широкую жертву, – однако спрашивали его о большем: готовы ли и все помещики отдать свою землю крестьянам? И что об этом думает не он один, но вся Государственная Дума.
Момент был велик, но велик и Председатель, он привык знать мненье своей Думы и душу России – и мог теперь взяться ответить:
– Что касается земли, то я от имени Государственной Думы заявляю вам, что если Учредительное Собрание постановит, чтобы земля отошла ко всему народу, – то это и будет выполнено безо всякого сопротивления.
Сказал – и только потом сообразил, что Учредительное Собрание и не может заниматься землёй, оно занимается государственным устройством. Ну, уж сказал. Ещё горячей теперь и уверенней:
– Не верьте, товарищи семёновцы, тем, кто нашёптывает вам, что я или Государственная Дума будем мешать счастью и свободе России! Это неправда, мы сделаем всё! – и да живёт народ русский так, как он сам хочет!
Он вызвучил это всё – превосходно, чувствовал. Благодарное рыдание жертвы, любви и самоумаления подступило к его горлу. Это – передалось залу, и зал заревел неузнаваемо. Забыт был и мелкий Чхеидзе, и тот дерзкий солдат, – и уже так ревели, так хлопали, что когда Родзянко спустился с лестницы – до последних ступенек ему не удалось дойти, солдаты подхватили его на руки – и понесли через зал, пробиваясь, и потом передавали другим, – хотя весил он 7 пудов, но не обронили.
А зал – ревел и ревел несравнимое «ура».
Родзянко – победил. Родзянко снова был со своим народом.
Кто-то там опять лез на лестницу, кто-то пытался вякать, – это уже было бесполезно, Родзянко победил.
Через весь зал его так пронесли, около коридора спустили на пол, и он пошёл в свои комнаты.
А уже стояли в приёмной какие-то моряки. Оказалось: депутация Черноморского Флота. Родзянко отпил воды, приосанился и, неутомимый, вышел к ним.
Потом переходил к каким-то письменным занятиям, но обнаружил, что заниматься чем-либо ему невозможно: так он был обожжён, и что-то вынуто из него большое безвозвратно – там, в речи перед семёновцами. Он потерял душевное равновесие, он не мог найти себя, он сделал что-то не то, изменил кому-то, – и ему надо было время для осознания и успокоения.
Живя не на земле, живя в Петербурге, – он, оказывается, вот как был слит со всею ширью своей земли, вот как! Без неё – всё опустело, посерело.
А тут надо было распределять Фонд Освобождения России, решать что-то с Красным Крестом, с посылкой делегатов на фронты, – он отвечал и распоряжался, плохо понимая. Вынули из него душу.
А пожалуй: как же эго его угораздило обещать всю землю, да не только свою, а всех помещиков России? И от имени всей Думы?
И почему-то там это легко сказалось, а теперь отдавалось неуклюжей тяжестью.
Не имущества было жалко. А той души, которая есть земля.
Всё не ладилось – а доложили ему, что опять делегация. А, будь ты неладен, да какая же?
Крестьянская. Новгородской губернии.
Крестьянская? Это была первая такая. Ну что ж, надо выйти.
В приёмной комнате, где этих депутаций проходила череда, теперь стояло два – всего-то два? – чудесных бородача – в посконных азямах, в лаптях и оборах, со светлыми струистыми бородами, а – в силе, крутоплечие, крепки, стройны. И один держал в руках неизвестно как довезенные в такой целости – блюдо, на нём ржаную буханку и солонку с солью и с красной десяткой. А другой держал – развёрнутую бумагу. Они стояли уже в полной такой готовности, может уже не одну минуту и не пять, – стояли как в театре, или как у дороги, ожидая проезда высокого лица, надёжно достоверные, земные, деревенские.
А едва вошёл Родзянко – тотчас ещё приосанились, ещё выпрямились – узнали сразу, глаза их заблестели. Миг один как будто думали – потом первый ступнул раз, ступнул два навстречу Председателю и – поясно истово поклонился, а блюдо держа ещё передей себя, прежде головы – и нисколько не перекосив при поклоне.
– Прими, батюшка, – сказал он только. А голос его звучал церковно.
Родзянко принял, конечно. Миг подержал – кто-то сзади подскочил, перенял.
Первый мужик ничего больше не нашёлся, а всё так же блистал глазами на Председателя, сам не веря такому чуду.
А второй, помоложе, развернул бумагу поприёмистей, кашлянул, и, от себя ни слова, стал читать с бумаги. Грамотен был хорошо. Лилось у него:
– Многоуважаемый и дорогой Михаил Владимирович! Мы, крестьяне трёх деревень, Рахлиц, Старой Пересы и Горок Ловатских, Старорусского уезда, собрались вкупе обсудить совершившийся государственный переворот. И через своих выборных – Якова Соколова и Павла Соколова…
Братья? Нет, не столько были похожи, – но и похожи, общим типом северорусским, крупностью, русостью, открытостью. Может быть – дальние.
– Как вам, главе Государственной Думы, так и через вас всеми любимому князю Львову, которого видим из далёкого уголка необъятной матушки-России, решили преподнести по старому русскому обычаю – хлеб-соль и деньги. Пускай этот дар от чистого мужицкого сердца скажет вам, борцам за нашу свободу, землю и волю, – спасибо! Пускай он окрылит вас.
Давно-давно, все эти круговоротные революционные недели, и произнося вереницу пламенных патриотических речей, – не был Родзянко тронут так, как вот получив назад свою матушку-Русь из непритязательных уст. Он почувствовал себя пронятым – ещё больше, чем когда солдаты несли его на руках и он читал лозунги поверх голов.
– Верьте и надейтесь, – ровно, звучно и с достоинством читал один из Соколовых. – Вы всегда найдёте у нас силу и средства. Мы вам ни в чём не откажем. Как некогда Минину, мы принесём вам последние наши сбережения и благословим, как с Пожарским, наших любимых сынов, мужей и отцов на ратное дело.
Они – это знали всё? Так это не выдумка была столичных гостиных?
Вот они, ясноглазо смотрели на Председателя с благодарностью за землю и волю!
И почувствовал Председатель, что подступают слёзы. Короткой этой грамотой, своим светящимся видом – как очистили его эти два мужика ото всей досады на ехидство Чхеидзе и на свою опустошённость от опрометчивого бряка с трибуны про землю.
А – кто ж на этой земле и работал, разве он? А кому ж она и отповедана Богом?
Теперь – он к ним шагнул и – первую депутацию, не услышавшую от него ответного слова, – поцеловал в бороду одного Соколова и поцеловал другого Соколова.
Да размахнуться – и отдать.
На тот свет всё равно ничего не возьмём.
А уже тянули его за локоть: в Таврический входили царскосельские стрелки, и слышалась музыка опять на весь дворец.
– Пойдёте выступать, Михаил Владимирович?
Но – первый раз он не пошёл. Был – полон всклень.
611
От штаба дивизии к своему полку попались Ярику санки с каким-то чужим солдатом: вёз неполные, можно было и чемодан вскинуть и даже сесть. Но курносый солдат предупредил:
– Вашбродь, я не прямо. Тут – митин будет, я к нему заверну.
– Какого Мити? – не понял Ярослав.
– Ну как? – удивлялся и тот бестолковому поручику. – Митин, не знаете? Послухать, о чём гуторят.
Ах, митинг! Этого слова и образованные-то люди не знали, кто не бегал по левым сходкам, – а вот солдат уже знал, и на круглом лице его отображалась важность прикосновения.
– Чей же митинг?
– Епутатов! – так же важно заявлял картофельный нос. – С полков.
После того, что произошло в поездном тамбуре, ещё каждая жилка болела в теле, ещё не расслабла. Ведь – какой случайностью спасся? Уже не был бы жив, он бы кончил с собой от позора. Или выбросили бы его из поезда на ходу. Но и – уходить ото всего этого нового – тоже слабость.
– Ну давай завернём.
Дорога уже была раскатанная скользкая, чуть подтаивало. Снег везде уминался, а ещё не подсочился водой и не рыхлел. Стоял пасмурный тёплый денёк.
Проехали меньше версты – солдат свернул отвилком в огиб леска. Там дальше было открытое, никакой частью не занятое польце у опушки – и толпилось солдат, да сотни как бы не с три, – конечно, больше свободный дивизионный народ, из полковых линий не могло столько прийти.