Тени над Гудзоном - Исаак Башевис-Зингер
2
Вечерние сумерки тянулись долго, дольше, чем в Нью-Йорке. Окна становились все синее, от тишины снаружи звенело в ушах. Одинокая муха жужжала на оконном стекле. Электричество еще не подключили. Грейн купил в лавке свечей. Но он не торопился зажигать их. Эстер лежала на диване. Сам Грейн сидел в старом кресле. Солнце уже зашло, но последние лучи заката еще играли пурпуром. Рядом с фермой проходила дорога, но шли часы, а по ней так и не проехала ни одна машина. Эстер молчала, что редко случалось с ней. А Грейн безмолвно разговаривал сам с собой.
«Здесь обитать буду, потому что возжелал я место это![408] — сказал он себе. — Вот оно! Здесь я остаюсь! Пришло время, чтобы окончились мои скитания…»
До кануна Судного дня оставался один день. Он положил в свой чемодан маленький Танах, а откуда берутся все молитвы, если не из Танаха? Он постился в Судный день каждый год, и этот год не должен стать исключением. Если Бог слышит молитвы человека, он услышит их и отсюда. Среди книг, оставшихся от старика, было «Житие святой Терезы», и теперь Грейн читал эту книгу. Как похожи друг на друга все религиозные люди! Все одинаковое: чувство вины, покорность перед Богом, страх перед грехом, видение Бога в каждой вещи, в каждой мысли! Но как он, Грейн, может сравнивать себя с этой женщиной? Она только говорила о грехах, а он их совершал. Даже то, что он находился сейчас здесь, было «смертным грехом», как это называют католики. Он бросил Лею, он живет с замужней женщиной. Однако когда человек испытывает такое вожделение, от которого не может избавиться, это само по себе Божественное дело. Наверное, есть какой-то предел человеческой свободе выбора.
Он уже готов прожить здесь годы. Он и Эстер. Однако не раскается ли Эстер? Настроение у нее меняется буквально от минуты к минуте. Но Грейн был готов и к этому. Если Эстер уйдет от него, он будет жить один. Сам он уже никуда не хочет уезжать. Он потерпел фиаско в своих отношениях с людьми, а это означает, что он просто обязан быть один. Бывают, наверное, такие души, для которых лучше оставаться в одиночестве. Как сказано: «Пусть одиноко и молча сидит он, ибо Господь возложил на него это бремя».[409] Одиночество — это судьба, это фатум.
Снаружи раздался шорох, как будто там кто-то шел, но сразу же снова стало тихо. На небо вышел месяц, показались первые звезды. Он уехал далеко от Нью-Йорка, но космос сопровождал его в этом пути. Грейн бросил взгляд на Эстер. Она лежала на старом диване, укутанная тенями. Он не видел ее глаз, но чувствовал, что они улыбаются. Грейн сказал:
— Эстер, это наш монастырь.
— Да, ты ведь всегда завидовал монахам.
— А почему не может быть монастырь для монаха с монашкой?
— Да, конечно, все может быть.
Лаконичные ответы Эстер показались Грейну подозрительными. Обычно Эстер произносила длинные монологи. То, что сейчас произошло между ними, потрясло их самих. Все это было сплошным клубком странностей: побег с Эстер в самую последнюю минуту, их приезд в Нью-Гэмпшир и вселение в эту полуразвалюху, расположенную вдалеке от людей безо всякой связи с внешним миром. В книгах Грейн когда-то читал о подобных случаях: про парочки, которые поселились на Аляске, в джунглях Южной Америки или в лесах Британской Колумбии, но это всё были иноверцы, а не евреи. Это были люди, которые любили охоту, рыбную ловлю, которые унаследовали от своих дедов и прадедов дух пионеров-первопроходцев. Еврейские бизнесмены не оставляют своих жен и своего бизнеса, чтобы уехать с какой-нибудь женщиной в джунгли. Поэтому для Грейна и для Эстер эта запущенная ферма в штате Мэн — все равно что какая-нибудь хижина в глухих дебрях Бразилии.
Ясно одно: он не сможет сидеть, ничего не делая. Ему придется здесь работать. Работа является единственным оправданием для жизни такого рода. Но что ему делать? Стать фермером? Найти себе какое-нибудь хобби? Или взяться, наконец, за книгу, которую он когда-то хотел написать? Нет, от написания книги он сейчас дальше, чем когда-либо был. Ему нечего сказать роду человеческому. То, что он делает, — это насквозь личное дело. Никто ничему не может у него научиться. Фактически каждый философ создавал свою философию только для самого себя. Принцип индивидуальности так силен, что сумма идей, подходящая одному человеку, не подходит никому другому. Философия Ницше была создана только для самого Ницше, философия Шопенгауэра — только для самою Шопенгауэра, а философия Спинозы — только для самого Спинозы. Когда одна и та же мысль приходит в голову двум разным людям, она превращается в две разные мысли. Как это сформулировал Лейбниц? В монадах нет окон. Как они могут заглянуть друг в друга? Настоящее знание есть только у Бога. То, что Лейбниц называет монадой всех монад…
Настала ночь. Эстер зажгла свечу и начала хлопотать по хозяйству. Надо было приготовить ужин. В спальне были подушка, одеяло и старые пожелтевшие покрывала. Надо было вымести пыль, проветрить комнаты, обеспечить хотя бы минимум, необходимый для существования двух человек. Каким тусклым казалось пятно света от свечи в этих старых комнатах! Трудно поверить, что это когда-то считалось обычным освещением. В свете маленькой свечки все выглядело мистическим, бессильным, погруженным в какую-то древнюю задумчивость. Тень Эстер падала на стены, на потолок. Трещал сверчок, не полевой, а домашний, который когда-то трещал из-за печки. Грейн сидел и прислушивался к тишине внутри себя. В нем рождались мысли без слов. Этот вечер каким-то загадочным образом связывался с теми вечерами, когда он был еще ребенком и жил с родителями в Варшаве, на улице Смоча. Сверчок пел сейчас ту же самую песенку, которую он пел тогда — щемящее повторение чего-то, чего нельзя ни высказать, ни даже мысленно сформулировать, а можно только слушать. А итог того, что слышишь, таков: есть все — и Бог, и провидение, и кара за грехи, и вознаграждение за добрые деяния, и смерть, и воскресение, и переселение душ, и духи. И превыше всего — Божественная вечность. Грейну показалось, что сверчок говорит ему без слов: «Не грусти так. Здесь есть место и для таких, как ты… Ты