Евгений Салиас - Свадебный бунт
В сущности, всех этих людей, уже давно засаженных и давно сидевших в ожидании своей очереди, трудно было бы назвать человеками. Это были особенные существа, худые, зеленые лицом, изможденные, с хриплыми голосами, часто с гнойными глазами, с цингой и другими болезнями, часто покрытые рубищем на язвах, причиненных здесь теснотой и грязью. Конечно, всех этих острожников кормили скупо, все они были голодны. Изредка некоторых выводили партиями в две-три дюжины, водили по городу ради сбора подаяния. Астраханцы, как и повсюду православный люд, подавали всегда много этим злосчастным и «несчастненьким», но из собранных денег половина и даже более утягивалась стрельцами, водившими заключенных по городу, или же самими подьячими, заведывавшими ямой.
Здесь же в этом аду подземном, постоянно совершались жесточайшие смертоубийства. Ежедневные ссоры и драки из-за места, где сесть или лечь, из-за куска хлеба, из-за гроша, полушки, после сбора подаяния, затевалась перебранка, затем драка среди тьмы. Всякое оружие, до последнего маленького шила, отбиралось у острожников, но всегда будто чудом в подвале оказывалось многое удобное, чтобы зарезать человека.
Раз в неделю, по крайней мере, заключенные громко требовали в яму стрельцов, чтобы вынести умирающего от раны, только что полученной, или уже убитого. Кровь убитых, конечно, не вычищали и не мыли, а оставляли на каменных плитах высыхать саму собой.
Понятно, что каждый оправданный и счастливо выбравшийся из ямы на свет Божий и на свободу, передавал свои сведения об яме обывателям городским, и понятно, какой ужас и трепет должен был проникнуть во всякого при мысли попасть в это помещение под судной избой.
— Хуже смерти, хуже казни! — говорили многие, отзываясь об яме, и были, конечно, правы.
В этот именно ад кромешный послал Барчукова воевода за ужасное преступление, им самим вымышленное. Всякий посланный в яму знал, конечно, что при судейской волоките дело его, какое бы ни было, протянется никак не менее нескольких месяцев, а то и весь год. Когда железная дверь ямы зазвенела и загрохотала, визжа на скобках, Барчуков, стоявший перед ней, затрясся всем телом. Когда же двое стрельцов втолкнули его в душную, кислую, горячую как в печке тьму, и дверь с тем же грохотом гулко захлопнулась за ним, молодец чуть не лишился чувств. Перед ним в этой тьме с маленьким белым лучом, пробивавшимся откуда-то сверху, хрипло, дико, озлобленно гудело несколько десятков голосов на разных наречиях. Ближайший от него человек, кричавший с полу среди темноты и бранившийся, был турок.
В первый раз в жизни Барчуков ощутил в себе какое-то двойное, новое для него чувство отчаяния и ужаса за свое положение и злобы неудержимой, всесильной, всесокрушающей, когда ей явится исход в отмщенье.
Чувствуя, что он не может стоять на подгибающихся ногах, он опустился на пол, в полулежачем положении, у самой захлопнувшейся за ним двери.
— Изуверы! — прошептал он. — Что я сделал?! — и явное сознание окружающего как будто покинуло его…
Прошло три дня.
Барчуков в этой геенне государственной почти не помнил, как и когда он от двери перебрался в другой угол, где проводил и дни, и ночи. Он помнил, что не сам он попал в это место. Его, как это бывает при движении толпы, независимо от воли смыло в этот угол. За эти дни несколько раз начинался оглушительный гвалт в яме. Очевидно, были драки; точно так же, как и других, его толкали полувидимые им существа и понемногу сносили, как река несет щепку с одного места на другое. Так очутился он в угле подвала, по счастию, недалеко от маленького и узенького дневного луча, который он уже успел оценить, как всякий заключенный.
На третий день, сидя на полу в каком-то омертвении телесном и умственном, Барчуков вдруг слегка вздрогнул от радости или, по крайней мере, от приятного толчка в сердце. Среди неумолкаемого говора заключенных Барчуков услыхал звук голоса ему знакомого. Это был единственный не вполне чуждый голос во всей яме. Сразу Барчуков даже не мог сказать себе, чей это голос, но почему-то на сердце его шевельнулось хорошее чувство. Что-то в роде надежды! Конечно, не надежда на освобождение, на правый и скорый суд, а только на облегчение своей участи. Парень вскочил на ноги и двинулся вперед, натыкаясь в темноте на стоящих и на сидящих. Несколько человек стали ругаться, один ударил его и толкнул на двух других. Чуть не началась драка, но Барчуков стал просить прощения искренно и горячо, и его не тронули. Мало того, в этой темноте узники, уже сидевшие по несколько месяцев, признали в просившем прощения нового заключенного. Голос у Барчукова был еще не такой, как у них, — был еще человеческий. Он еще не хрипел, как все они.
— Брось его. Внове он, Бог с ним, — решил чей-то гнуслявый голос из темного угла.
Барчуков осторожнее и медленнее стал пробираться вперед.
— Да куда ты? Чего не сидится! — раздалось снова около него.
— Мне до землячка, пустите, ради Бога, — произнес Барчуков, не зная, каким образом пришла ему на ум эта уловка и это слово. Знакомый голос звучал уже ближе, оставалось пройти шагов десять, но при этом, конечно, перешагнуть через человек восемь, сидящих и лежащих. Но в эту минуту Барчуков вспомнил, чей голос поднял его с места, и радостно кликнул:
— Партанов!
— Эй! — отозвался голос.
— Партанов! Лукьян!..
— Я. Кто меня зовет? — отвечал тот.
— Я, Барчуков Степан.
— Ой ли? Что за притча! Ты-то как сюда угораздил? — и Партанов, очевидно, тоже натыкаясь на кого-то сидевшего, прибавил:
— Да пропусти, полно. Я у тебя не место отнимать хочу. Ну тебя совсем. Мне к приятелю только пролезть. С трудом и сопровождаемые бранью и ругательствами, оба молодца сошлись в темноте, затем пробрались в тот угол, который занимал перед тем Барчуков, и уселись вместе. Они встретились и обрадовались теперь так, как могли бы повстречаться земляки на далекой чужбине или родственники, или приятели чуть не с детства, после долгой разлуки.
— Ты как здесь?!..
— А ты как попал! за что тебя-то?
— Вот, Господи, диковина, что за притча! — перебивали оба молодца друг друга расспросами, но, наконец, объяснились.
Партанов рассказал о своем приключении, о том, как накануне простая нечаянность сделалась преступленьем в глазах воеводы, и пояснил свое дело коротко. Хотел он под пьяную руку треснуть одного хивинца. Хивинец как-то увернулся, и на его место аккуратно и будто чудом подставил голову главный приказный дьяк из приказной палаты. И как это вышло, — Бог ведает! Но, размахнувшись ради азиата, Партанов дал здоровую затрещину по дьяку. Тот завертелся, клюнулся да с непривычки, что ль, к битью чувствия и памяти своих лишился. Народ собрался вокруг, крикнули: «Бунт, властей бьют!». Ну, там уж понятно… Яма! — Вот тут и сижу, — кончил Партанов. Приятели помолчали, повздыхали каждый о своем горе и, наконец, Лучка заговорил снова:
— Ну, братец ты мой, все это дело понятное, и нечего его тормошить, охать, да вздыхать. Надо нам теперь с тобой душа в душу зажить и здесь совет держать ежечасно, как нам отсюда выйти.
— Что? — удивился даже Барчуков.
— Чего ты? Я говорю, надо надумывать, как нам освободиться.
— Да разве это можно?
— Что можно?
— Уйти.
— Вот дурень человек. Что же мы, как вот эти все «скотоподобные люди», как сказано в писании, точно так же сидеть здесь будем, у моря погоды ждать до светопреставления. Чуден ты, парень. Знамо, дело наше теперь — надумать, как отсюда выйти. Ведь если мы с тобой просидим здесь месяца два-три, так ты знаешь, что с нами будет? Полагаешь, мы эдакие же будем? Нет, я, брат, тебе покажу двух-трех человек, в каком они состоянии обретаются, чтобы ты знал, каков ты будешь. У одного из них, что здесь недалече лежит, только сердце стучит, а больше жизни никакой нет. К нему только ходят соседи пробовать, стучит или не стучит сердечко, — потому что на его место охотники есть. Как перестанет у него стучать под душкой, так и потребуют стрельцов убрать его. А другой тут есть еще хуже, на четвереньках век стоит и собакой лает, ума решился, сидючи здесь. Третий есть еще, так про него лучше и не сказывать. Меня даже дрожь берет, как об нем вспомню. Он вон в энтом угле на цепи к стене прикован, и у него уже соседей, братец, нет: от него всякий старается подальше лечь или сесть. Очень смрадно от его ран… И Партанов стал объяснять приятелю, что надо хоть тресни, хоть умирай, что-нибудь надумать, чтобы как можно скорее освободиться. Конечно, не силой, а хитростью или бегством.
Были разные способы, какими могли удальцы освободиться из ямы. Один из самых обыкновенных способов было бегство во время хождения по городу за подаянием. Но в этом случае стража имела право рубить и колоть бегуна.
Разумеется, весь день и затем последующие дни два приятеля только об одном и толковали, как устроить свой побег. Но прошла неделя, а заключенных только однажды и в числе только одной дюжины человек вывели на воздух. Партанов и Барчуков не были в их числе. Проведя по двум слободам ради сбора подаяний, дюжину эту снова засадили обратно в яму. На этот раз Барчуков заметил, что его приятель стал будто несколько смущеннее и тревожнее. Мечты как будто потухали, и на их место явилось отчаяние, ясное сознание об ужасе и безысходности положения.