Евгений Салиас - Свадебный бунт
— Никак нет, Тимофей Иванович, и не было их никаких киргизов, — десятый раз повторял стрелец.
— А ну тебя к чорту, ничего не пойму. Зови офицера.
Когда воевода был снова в своем большом кресле, за большим столом, перед ним появилось трое: офицер Палаузов, арестованный Барчуков и один стрелец с оружием наготове, ради исполнения закона, вышней властью повеленного «колоть и рубить» допрашиваемого преступника в сомнительном случае.
Здесь теперь тоже не сразу объяснил офицер московского полка властителю астраханскому, в чем собственно заключалась вся чепуха. Воевода и у него, офицера, спросил два раза:
— Да где же киргизы-то?
И Палаузов мысленно проговорил:
— Эх, чучело гороховое. Тьфу ты пропасть. Заладил про своих киргизов.
И он прибавил вслух:
— Да не было, не было, не было. Извольте рассудить, Тимофей Иванович. Не было их, киргизов. И во сне их ночью там никто не видал.
— Кто же это нам донес про нападение на город? Как смел Ананьев врать и меня беспокоить?
— Он тут не причем. Он просит прощения, что обеспокоил вас. Он требовал к себе лишь одного стрельца.
— Кто же тогда? Подавай мне болтуна!
— Нет его, Тимофей Иванович.
— Болтуна тоже нет? Нет его?
— Да кто же его знает, кто болтал? Неведомо. Вся Астрахань болтала. Кого ни спроси, говорят киргизы. Теперь часа через два скажут — целое калмыцкое войско Астрахань приступом брало. Вам самим ведомо, как у нас народ врет.
— Кто же виноват теперь у меня будет? — выговорил вдруг Ржевский. И, несмотря на всю всегдашнюю лень, воевода, в удивлению Палаузова и Барчукова, стукнул кулаком по столу. — Подавай мне виноватого! Жить не хочу без виноватого! Где он? Подавай!
И воевода еще раз треснул по столу и побагровел. Зоркий и сметливый человек, который бы тут случился и знал хорошо, в чем все дело, прочел бы на душе доброго воеводы причину его гнева. Не Ананьев и Барчуков его прогневали, не болтовня астраханская. Гнев пришел из-за обиды, а обида была кровная. Ведь эдак за всякую ночь теперь по одному чапуренку околеет. Через две недели об выводке и помину не будет!
— Ну, где, говорю тебе, виноватый? — снова повторил Ржевский после паузы.
Офицер слегка пожал плечами и вымолвил нерешительно:
— Что ж? Вот, все-таки, он виноват.
И, совестясь отчасти, Палаузов показал рукой на Барчукова.
— Засужу, казнить велю! — закричал Ржевский на весь дом и начинал уже не багроветь, а чернеть от натуги. — За такие дела казнь лютая присуждается. Говори, злодей, в чем виноват! Го-во-ри!..
Барчуков начинал снова смущаться. Он двинул языком, но ничего сказать не мог и, наконец, проговорил тихо и жалобно:
— Что же я? Я не знаю. Я не вор, я не воровать лазил, я ведь сватался, всем ведомо. Отказ получил, но, все же таки, сватался.
— Сватался! — закричал воевода. — А?! — строго протянул он. — А? Видишь! — и он будто хотел крикнуть еще сильнее, но вдруг закрыл широко разинутый рот и смолк. Гнев его стал спадать, кровь отливала от головы через толстую воловью шею, мозг начинал действовать свободнее.
— Один — не доказательство, да один чапуренок куда ни шло, может, все другие живы останутся, — мелькнуло в голове воеводы-птицевода. Вместе с тем Ржевский начинал смекать, что в деле Барчукова что-то совсем запутано, и прежде чем грозить казнью, надо, все-таки, узнать, что за путаница такая.
— Говори, что сделал? Толково и коротко! — мягче произнес он. — Ведь я тебя знаю давно. Был ты малый хороший. Под чужим именем жил. Ну, да это что. У нас четверть Астрахани, поди, с чужими письмами гуляет. Ну, а теперь что ж ты? Ну, говори.
Мягкость и снисходительность в голосе воеводы, гнев которого прошел как гроза по небу, обнадежили снова Барчукова, и он начал несколько подробно, но толковито рассказывать все, что случилось.
А случилось дело самое простое.
— Ну, и потом-то что же? — выговорил Ржевский, когда Барчуков сказал все. — Потом-то, что же ты натворил?
— Да ничего…
— Как ничего?
— Ей-Богу, ничего. Вот они все очевидцы. Связали меня до их прихода, и вот они развязали.
— И больше ничего ты не сделал?
— Да как есть ничего, — заговорил уже офицер. — Все это так потрафилось, все одно празднословье.
Воевода задумался, насупился, нагнулся над столом, и водворилось молчание. Офицер и стрелец почтительно ждали решения судьи. Барчуков, будто чуя беду, опять слегка оробел.
— Чего же тут думать, — вертелось у него в голове. — О чем же рассуждать? Не убийцу взяли, отпустил бы с Богом — и конец.
Но вдруг, к удивлению всех трех, воевода поднял голову, сморщил брови и проговорил важным судейским голосом.
— По должности моей и власти, а такожде и по закону, по регламенту, мне повеленному, по уложенной грамоте и по судебнику и по всяким таким… Ну, что тебе, дураку, рассказывать, почему и зачем. А дело твое такое, братец, что иди ты в острожную яму, что под судной избой.
Все трое чуть не ахнули. Барчуков затрепетал, даже офицер слегка вздрогнул и изумленными глазами впился в пухлое лицо воеводы.
— Чего дурит? — думалось ему.
— Помилосердуй! — проговорил через силу Барчуков.
— Нет, братец, нет милости таким Каинам, как ты. Я это дело теперь смекнул. Это дело погубительное. Если эдакие молодцы, как ты, разведутся у меня в Астрахани, тогда житья не будете ни одной семье. Я, бестия ты эдакая, понимаю, в чем была твоя затея и в чем ухищрение. Тебе от Ананьева арбуз был, отказ, прогнали тебя со двора, так ты ночью залез прямо в девичью опочивальню. Хотел на свой образец дело повершить, затем чтобы, волей-неволей, на сватовство твое согласие родителя было и состоялось венчание церковное. Нет, сударик, эдаких, как ты, пролазов я в Астрахани и во всей округе терпеть не буду. Веди его под судную избу.
— Помилосердуй, Тимофей Иванович, — вымолвил Барчуков, знавший по слухам то место, куда его посылал воевода.
— Нишкни, нишкни, цыц, собака! Веди его! — строго приказал воевода.
— Иди, что ль — проговорил стрелец и, толкнув в плечо Барчукова, направил к дверям.
— Ну, Шемяка ты! — думал Палаузов, тоже выходя от воеводы.
XIII
«Яма под судной избой» — были страшные слова, и всякого от них дрожь пробирала. Помереть, казалось, не так страшно, как в «яму» попасть. И место заключения, назначенное воеводой теперь новому преступнику, было хорошо известно не только во всем городе, но и за пределами его, во всех приписных городах и посадах.
Судная изба, по названию старинному и укоренившемуся в народе, была собственно большое каменное здание. Яма же, по прозвищу, была собственно огромный подвал, или ряд подвалов под сводами этого здания, ниже уровня земли. В некоторые части этого подвала проникал небольшой свет из маленьких окошечек, которые скорее следовало бы назвать отдушинами. На всем остальном пространстве царил мрак, и днем бывало почти так же темно, как и ночью. Здесь всегда пребывало от полутораста до двухсот человек всякого звания, пола и возраста: и старики, и женщины, и дети, равно русские и инородцы-татары, часто и турки. Изредка попадали и преступники иноземцы, матросы, голландцы или греки с кораблей, плававших по Каспийскому морю, на которых всегда их было много.
Яма была, конечно, «ад кромешный». Только за мелкие проступки, буянства, озорничество в пьяном виде, грубость начальству, держали в другом месте, называемом «холодной».
Эта холодная, помещающая на чердаке той же судной избы, заведенная по примеру Москвы, была неприятна зимой да и то не очень, так как морозы в Астрахани не могли играть роль палача столь же свирепого, как в Москве. Здесь вместо страшных морозов можно было бы наказывать лютой жарой и учредить для провинившихся «горячую».
За все более важные проступки, с местной точки зрения, за воровство на учугах, опустошение на огороде, кражу меха, даже какой нибудь шкурки на базаре, за «меновое» мошенничество, при обмене товаров в каравансераях, но, вместе с тем, за всякое крупное преступление: денной голый грабеж, зверское смертоубийство и разбой на большой дороге, равно без различии сажали в яму.
Так как дела подсудные велись чрезвычайно медленно, уже как бы по обычаю, освященному преданием и заветом предков, то преступники сидели без конца и часто находили смерть в этой яме. Более всего жертв выпадало, конечно, на долю женщин и детей.
Подобные подвалы для преступников существовали почти во всех крупных центрах, как в Астрахани, так и в какой-нибудь Рязани или Калуге. Только в Москве была несколько лучше.
Среди мрака, духоты, смрада, кое-как вповалку, на каменном полу или на нарах, на палатях, под сводами помещались разнохарактерные преступники. Здесь могли очутиться рядом: мальчуган лет десяти, забравшийся в воскресный день полакомиться арбузом или яблоками в богатый огород, а около ребенка киргиз, взятый с бою при нападении и разгроме русского каравана. Киргиз этот, прежде чем попасть сюда, своей шашкой изрубил, быть может, человек десять. С женщиной, которая в минуты вспышки погрозилась мужу или свекру ножем и причинила одну царапину, мог очутиться убийца, уничтоживший целое семейство, или душегуб с большой дороги, уложивший топором до сотни проезжих ради ограбления.