Валентин Лавров - Катастрофа
Бунин гневно отвечал:
«Я называю это дело ужасным для меня потому, что издание, о котором идет речь, есть, очевидно, изборник из всего того, что написано мною за всю мою жизнь, нечто самое существенное из труда и достояния всей моей жизни — и избрано без всякого моего участия в том (не говоря уже об отсутствии моего согласия на такое издание…). Я горячо протестую против того, что уже давно издано в Москве несколько моих книг (и в большом количестве экземпляров) без всякого гонорара мне за них…[14] — особенно же горячо протестую против этого последнего издания, того, о котором ты мне сообщил; тут я уже прямо в отчаянии, и прежде всего потому, что поступлено со мной (который, прости за нескромность, заслужил в литературном мире всех культурных стран довольно видное имя) как бы уже с несуществующими в живых и полной собственностью Москвы во всех смыслах: как же можно было, предпринимая издание этого изборника, не обратиться ко мне, хотя бы за моими советами насчет него, — за моими пожеланиями вводить или не вводить в него то или другое, за моими указаниями, какие именно тексты моих произведений я считаю окончательными, годными для переиздания!
Ты сам писатель, в Государственном издательстве ведают делом люди тоже литературные — и ты и они легко должны понять, какое великое значение имеет для такого изборника не только выбор материала, но еще и тексты, тексты! Я даже не знаю, известно ли в Москве, что в 1934–1935 гг. вышло в Берлине в издательстве «Петрополис» собрание моих сочинений, в предисловии к которому (в первом томе) я заявил, что только это издание и только его тексты я считаю достойными (да еще некоторые произведения, не вошедшие в это издание и хранящиеся в моих портфелях, — для следующего издания); заявил еще и то, сколь ужасны мои первые книги издания Маркса, безжалостно требовавшего от покупаемого им автора введения в его издание всего того ничтожного, что называется произведениями «юношескими» и чему место только в приложении к какому-нибудь посмертному академическому изданию, если уже есть надобность в таких приложениях.
В конце концов вот моя горячая просьба: если возможно, не печатать совсем этот изборник, пощадить меня; если уже начат его набор, — разобрать его; если же все-таки продолжится это по- истине жестокое по отношению ко мне дело, то по крайней мере осведомить меня о содержании изборника, о текстах, кои взяты для него, — и вообще войти в подробное сношение и согласие со мной по поводу него.
Эти письма (тебе и Государственному издательству) я посылаю при любезном содействии Посольства СССР во Франции. Дабы ускорить наши сношения, может быть, и вы найдете возможным немедленно ответить мне тем же дипломатическим путем.
Сердечно обнимаю тебя, дорогой мой.
Твой Ив. Бунин».
Занимавший в те годы ответственный пост в Союзе писателей СССР М.Я. Аплетин рассказывал мне: «С Буниным я находился в деловой переписке и успел отправить ему аванс — валютой». Но и это не помогло. Наживка сорвалась. Набор книги пришлось рассыпать, издание не состоялось.
4
Жил Бунин не в безвоздушном пространстве: каждый его шаг, каждое заявление для газеты, порой просто неосторожное слово, сказанное публично, — все это замечалось и фиксировалось теми, кому это надлежало делать по должности.
И не только на Лубянке в Москве.
У эмиграции было свое НКВД, свои Берии, Ежовы, Семичасные.
За нобелевским лауреатом бдительно следили с обеих сторон.
По-разному эти стороны расценили и посещения советского посольства, и то, что он не отклонил тост Богомолова — «За Сталина!», и дал интервью для «Русских новостей» — просоветской газеты, начавшей выходить в Париже.
Корреспондент спросил:
— Как вы, господин Бунин, относитесь к Указу Советского правительства о восстановлении гражданства?
Бунин высказался положительно:
— Позвольте быть кратким, тем более что двух мнений об этом акте быть не может. Конечно, это очень значительное событие в жизни русской эмиграции — и не только во Франции, но и в Югославии и Болгарии. Надо полагать, что эта великодушная мера Советского правительства распространяется и на эмигрантов, проживающих и в других странах.
И это одобрение было неосторожно…
В июле прилетел в Париж Константин Симонов. Популярность его была чрезвычайной. Шесть или семь раз он встречался с Буниным. Симонов, по его же признанию, имел задание: «душевно подтолкнуть» нобелевского лауреата к возвращению домой.
* * *
…Они явно понравились друг другу и, встречаясь, каждый раз договаривались о новом свидании.
— Давайте завтра пообедаем! — предложил Симонов.
— Где? У нас разные рестораны — по финансовым возможностям.
У Симонова только что вышло во Франции две книги, и поэтому он мог быть щедрым.
— Там, где лучше кормят! — не без бравады провозгласил он.
Иван Алексеевич удивленно поднял брови:
— Однако!.. Тогда, быть может, в «Лаперузе»?
Через два дня согласно договоренности они сидели в сиявшем зеркалами, хрустальными люстрами и прочей роскошью «Лаперузе», расположившемся на набережной Сены. Обедали не спеша, смакуя дорогое вино и разговаривая с глазу на глаз (именно так они оба хотели) с полной откровенностью.
«Не знаю, то ли Бунин почувствовал, что мне хочется подтолкнуть его к возвращению на родину, то ли сам он тогда неотступно думал об этом, во всяком случае, где-то посреди обеда, который начался малосущественным разговором, Бунин вдруг заговорил о своем возвращении, — вспоминал Симонов. — Допускаю, что он ждал, что я сам заговорю на эту тему, и хотел предупредить меня.
Заговорив о возвращении, он сказал, что, конечно, очень хочется поехать…
Но тут же добавил:
— Но не поздно ли? Я уже стар, из близких друзей остался один Телешов, да и тот, боюсь, как бы не помер, пока приеду. Боюсь почувствовать себя в пустоте… А заводить новых друзей в моем возрасте поздно. Может, и впрямь мне лучше любить вас, Россию — издали?.. А брать советский паспорт и не ехать — это не по мне. Ведь дело не в документах, а в моих чувствах…
Нет, я не поеду, не поеду на старости лет… это было бы глупо с моей стороны… Нет, я не Куприн, я этого не сделаю. Но вы должны знать, что двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года я, написавший все, что я написал до этого, в том числе «Окаянные дни», я по отношению к России и к тем, кто ею нынче правит, навсегда вложил шпагу в ножны, независимо от того, как я поступаю сейчас, здесь ли я останусь или уеду.
«Вечером приезжал Симонов, приглашать на завтра на его вечер… Понравился своей искренностью, почти детскостью, — записала в дневник Вера Николаевна 11 августа. — Он уже в Верховном Совете, выбран от Смоленщины. Симоновское благополучие меня пугает. Самое большее, станет хорошим беллетристом. Он неверующий… Когда он рассказывал, что он имеет, какие возможности в смысле секретарей, стенографисток, то я думала о наших писателях и старших, и младших. У Зайцева нет машинки, у Зурова — минимума для нормальной жизни, у Яна — возможности поехать, полечить бронхит».
* * *
На следующий день—12 августа был «большой прием» в доме Бунина. Началось с того, что Симонов в очередной раз пригласил Ивана Алексеевича в ресторан.
— Нет, довольно, — решительно заявил тот. — Наоборот, пора мне вас пригласить к себе. Увы, наш быт теперь таков, что и гостя принять нет возможности.
Симонов попросил:
— А давайте, Иван Алексеевич, все сделаем на коллективных началах: ваша территория, мой провиант…
— Пожалуй, — охотно согласился Бунин.
В те дни в Париже проходила конференция четырех министров союзных держав. Между Парижем и Москвой ежедневно курсировали самолеты. Симонов, расставшись с Буниным, сразу поехал в гостиницу, к советским летчикам, объяснил им суть дела и дал записку в Москву. Они как раз летели в Москву, Бунина читали и рады были помочь. Передали записку домашним Константина Михайловича, те в «Елисеевском» магазине (он был тогда коммерческим, торговал по высоким ценам, но зато без карточек) накупили «сугубо отечественной» снеди — селедку, черный хлеб, калачей, любительской колбасы и прочего. Все это на второй день было доставлено в Париж, а затем — домой Бунину.
Ивана Алексеевича все это растрогало. Он ел колбасу и приговаривал:
— Да, большевистская колбаска хороша!
Гостями Бунина были Тэффи и понравившийся Симонову Адамович, «один из самых умных литературных людей в эмиграции», как он писал о нем. Надежда Александровна вновь пела под гитару, а Симонов читал стихи. Очень душевной была обстановка, вечер прошел как нельзя лучше.
Миссия Симонова завершилась — он улетел в Москву. В своих воспоминаниях (содержащих немало фактических ошибок, об этом мне довелось писать в романе «Холодная осень») Константин Михайлович поведал: «Я уехал из Парижа, когда вопрос о том, захочет ли Бунин получить советский паспорт и поедет ли домой, находился в нерешенном положении. Мысль о поездке его пугала и соблазняла».