Владимир КОРОТКЕВИЧ - Колосья под серпом твоим
– Я и есть красный. Но я не хочу, чтоб красные преждевременно пролили красную кровь. Пре-жде-вре-мен-но.
Выбицкий покраснел.
– Я отвезу письмо, – сказал он. – Простите меня.
– Буду весьма обязан, – сказал Алесь. – Возможно, это спасет и мою шкуру.
Эконом прятал в карман кошелек.
– А может, не рисковать?
– Нет, – сказал Алесь. – Спешите, Выбицкий. Я поеду без оружия. И те, и другие смогут сделать со мной, что захотят.
Он поспешно собирался. Приказал Логвину оседлать Ургу. Накинул плащ. В саквы приказал положить бинты, корпию, йод.
Минут через тридцать после того, как эконом вылетел со двора, Алесь сошел по ступенькам.
– Может, надо за помощью? – спросил Халимон Кирдун.
– Не надо. Будь здоров, Кирдун.
Он тронул коня со двора, ощущая удивительную звонкую пустоту, заполнившую все тело. Так бывало всегда перед опасностью: состояние, похожее на восторг или легкий хмель.
«Ах, всадничек ты мой на белом коне! – иронизировал он над собой. – Ах, головушка ты глупая! Избавитель, видите ли…».
Но не скакать в Горипятичи он не мог.
XVII
Люди шли уже вечер и ночь. Ночью багрово-красные, освещенные заревом, днем как будто обычные, только в глазах оставались отблески огня и ночь. Началось с того, что в Браниборщину привезли уставные грамоты. Перевели в деньги оброк, разложили уставную сумму на все дворы, подсчитали, сколько пойдет на каждую следующую десятину земли. Поскольку каждая следующая стоила дешевле, хуже всего пришлось беднякам, которые не могли много купить.
Шестипроцентный годовой взнос и выкуп были такими, что не осилить.
Браниборцы подумали немного и сказали сами себе: конец, лучше панщина, лучше прежнее рабство.
Удивляла жестокость царской воли. Загорский и Раубич, паны, освободили своих более выгодно. Поначалу думали – обман, а вот тебе и нa. Получили. Алесь и пан Ярош сразу выиграли в глазах людей.
А потом кто-то пустил слух, что манифест подменили, а Раубич и Загорский знали, мол, о настоящем манифесте и не посчитали возможным идти против царской воли. Недаром князь в Милом во время чтения глаз не мог поднять от стыда. Но против остальных идти, видимо, не рискнул. Только сам решил не брать греха на душу, освободить «по-царски»!
Мужики отказались от уставных грамот. Эконом Браниборского начал угрожать.
И тут появился Корчак с людьми. Смотрел в толпу безумными черными глазами, говорил непонятное:
– Не мог царь дать такую волю. Настоящая воля за семью печатями. В ней для всех сыроядцев смерть. Царь приказал волю вилами брать. Он за свою жизнь боится. Но если пойдете панов бить, возрадуется его душа.
Марта с Покивачевой мельницы (многие знали ее по тайным моленьям) глядела огромными глазами, и в них безумие и неистовство.
– Правду говорит Корчак! Сама от странников чула! Растет белый конь! Если не поддержите его, в аду вам быть! Божьего жеребенка продадите – не видать вам счастья!
Люди слушали. А Марта кричала:
– Матерь божья из бывшей Олейной брамы плачет. Волосы у нее посивели и дыбом встали. Мертвых деточек видит. Продали их батьки.
Зрачки Марты расширились на весь раек и трепетали.
– Бог, бог сказал! Будет выдавать брат брата и батька сына на смерть; восстанут дети на батьков и поубивают их, и будут вас ненавидеть за имя мое, но кто вытерпит до конца, спасен будет.
Мужики, конечно, не верили. Дело было не в воплях Марты. Просто жить стало невыносимо, а вопли придавали положению необходимый оттенок жути и величия.
– Кровью река поплывет, если не заступитеся!
– Глядите, хлопцы, – сказал Корчак. – Не пойдете с нами – один пойду. Вам потом стыдно будет.
В это время подошли вязынические. Их привел тот самый Брона, что когда-то разрезал веревки на руках Раубича. Огромный, с английским штуцером в руках, он пришел под общинный дуб и проронил лишь несколько слов:
– Странник один говорил, паны попов подкупили. Попы настоящую царскую волю в церквах сховали. На престоле под сукном лежит.
Толпа молчала. Похоже было на то. Попы читали волю, но попов в Приднепровье, которое вера (то одна, то другая) била и трясла столько столетий, никогда не любили.
– Сховали, – сказал Брона. – И не пощупать ли нам церкви?
Решили – щупать.
Ближе всего была горипятическая молельня. Люди пошли туда и дорогой подняли еще деревню Крутое. Видя, как много мужиков идет, люд поднимался легко.
Потом присоединились крестьяне двух ходанских деревень. Эти пришли с мялами, топорами и косами.
Обрастая, как снежный ком, толпа двигалась к Горипятичам. Дорогой жгли панские надворные постройки. В багровом зареве, увеличенные им, двигались сквозь ночь люди, и страшно, остро блестели над их головами отполированные ежедневной работой вилы и коричневые бичи на ореховых цепильнах.
Уже несколько сотен ног топтали подмерзший за ночь снег. Шли плетеные кожаные поршни, войлочные сапоги, лапти. Глядя на их следы, посуровевший после убийства Таркайлы Кондрат Когут шутил:
– Ай да лаптежники! Ай, мужики, ай, головы!
Хохот катился над головами тех, кто был поближе. Ржал, как конь, Брона, окруженный подростками. У хлопцев были в руках топоры на длинных древках, и уже по одному этому можно было узнать – с Вязыничей. Только у вязынических, врожденных лесорубов, топоры были на таких топорищах.
Корчак шел впереди своих, как на праздник, пьяный от мысли, что вот, наконец, настало время. Он не знал, что весь этот замысел с самого начала осужден на провал, что большинство думает о только что полученной, пусть даже куцей, свободе, что никто, кроме его хлопцев, не накопил злости, что люди шли как на веселое гулянье и могли разойтись при первом же препятствии.
Не знал, что час этих людей еще не настал, что он придет даже не через год, а значительно позднее, но когда придет, пожар будет пылать ярко.
Не знал Корчак, что и Когуты поддерживали его не от всего сердца. Пошел Кондрат, единственный, кто знал правду о смерти Стафана и кого давил гнев. Андрей же двинул за ним, чтоб не оставить брата одного. Но он уже раза два сдерживал Кондрата. Пока что это не удавалось, но в третий раз могло иметь успех.
Да и что было Когутам? Они были уже вольными людьми и, как большинство таких, хотели лишь поглядеть: не задумали ли великие люди подменный манифест.
Должно было пройти много времени, Беларусь должна была изведать еще много кривды, грабежа, нищеты и унижения, чтобы породить грозу. И потому был прав Загорский, а не Корчак.
Но Корчак слишком долго ждал и слишком много страдал, чтоб отказаться от «похода на Горипятичи» (как это потом назвали), выходки героической, но бессмысленной и потому трагической. И он шел так, словно его ждало там главное дело жизни.
В корчме, где сидельцем был старый Ушер, разбили двери сарая и выкатили на снег две бочки со смолой. Все, кто хотел, делали себе факелы. Водки и другого имущества не тронули: зачем человеку потом отвечать перед хозяином? Да и шли ведь не грабить, шли «щупать» церковь, чтоб самим убедиться в низком обмане.
Толпа шла к бочкам и отходила с факелами. Словно черная река подползла к какому-то месту, здесь вспыхивала и дальше ползла уже огненная.
Подошли к Горипятичам. Село молчало. Ни огонька, ни звука. Лишь собаки лаяли во дворах. Белая, с двумя колокольнями церковь на пригорке дремала посреди мокрых, голых лип. А выше их возносился восьмисотлетний черный и кряжистый церковный дуб, ровесник первой церкви, заложенной на этом месте.
Люди удивлялись, почему село молчит. Они не знали, что, пока они шли, задерживаясь подолгу у каждой деревни, и не скрывали цели похода, эконом из Вязынич Федор Петрашкевич успел предупредить Суходол. Полковник расквартированного там Ярославского полка был болен, и на Горипятичи с двумя ротами вышел Аполлон Мусатов. Они реквизировали в одном из сел сани и прибыли на место значительно раньше мужиков.
И никто не знал также, что сюда форсированным маршем подходят еще две роты и будут не позже полудня.
Мужики валили улицей, огородами и садами. Всем хотелось быстрее достичь цели. Лилась сверкающая огненная река.
Возле церкви темнела солдатская цепь. Пологим частоколом розовели поднятые вверх багнеты, и в них отражались огни многочисленных факелов.
Толпа глухо загудела и остановилась. Люди боялись перешагнуть невидимую границу, отделявшую их от солдат в конце улочки.
Солдаты молчали. Даже у Мусатова бегали по спине неприятные мурашки – так много перед ним было людей и огней.
Рысьи глаза капитана обшарили толпу и наконец встретились вначале с ястребиными глазами Покивача, а потом с черными и дремучими глазами Корчака.
И тут Мусатов впервые почувствовал неуверенность и страх. Он не знал людей из этой белой массы, знал лишь лицо Корчака. И Мусатов подумал, что здесь, по-видимому, не просто мужики, а лесные братья, а поскольку это так, дело будет горячим. Он ошибался, но не мог знать, что ошибается.