Джованни Казанова - История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 1
Первый раз, когда кюре оказал мне честь представить Его Превосходительству, я очень уважительно этому воспротивился, назвав причину, которую каждый нашел бы не стоящей внимания. Я сказал, что он должен приглашать к своему столу только тех, кто, по своей природе, ест за двоих.
— Как найти таких?
— Дело деликатное. Ваше Превосходительство должны испытать сотрапезников, и после того, как нашли их отвечающими вашим желаниям, суметь их сохранить, не сообщая им причины, потому что нет в мире ни одного воспитанного человека, который хотел бы, чтобы о нем говорили, что он имеет честь обедать с Вашим Превосходительством потому лишь, что ест в два раза больше других.
Уяснив всю силу моих слов, Его Превосходительство сказал священнику взять меня с собой к обеду на следующий день. Согласились, что если бы я дал хороший рецепт или привел пример еще лучший, он сделал бы меня своим ежедневным сотрапезником.
Этот сенатор, который отрекся от всего, кроме себя самого, питал, несмотря на свой возраст и свою подагру, любовную склонность. Он любил Терезу, дочь актера Имера, что жил в доме, соседнем со своим дворцом, откуда окна выходили на помещение, которое тот занимал. Эта девушка, тогда в возрасте семнадцати лет, красивая, забавная, кокетливая, которая училась музыке, чтобы выступать в театрах, держала постоянно открытыми свои окна, и ее прелести опьяняли старика, но она была к нему жестокой. Она приходила почти ежедневно отдавать ему визиты вежливости, но всегда в сопровождении своей матери, старой актрисы, которая вышла из театра, чтобы спасать свою душу, и, несомненно, лелеяла планы объединить Бога с дьяволом. Она водила дочь к мессе каждый день, она хотела, чтобы та ходила на исповедь каждое воскресенье, но днем она отводила ее к влюбленному старику, и меня ужасала ярость, в которую тот впадал, когда она отказывала ему в поцелуе, приводя тот довод, что, совершив свои молитвы утром, она не может согласиться согрешить перед этим Богом, которого она съела, и который может быть по-прежнему в ее желудке. Какая картина для меня, тогда пятнадцатилетнего, как старик соглашался быть всего лишь молчаливым свидетелем этих сцен. Коварная мать аплодировала сопротивлению своей дочери и осмеливалась проповедовать сладострастнику, который, в свою очередь, не смел опровергнуть ее максимы, слишком, или вообще не христианские, и который должен был устоять перед искушением бросить ей в лицо все, что окажется в руках. Он не находил, что ей сказать. Гнев занимал место вожделения, и после того как они уходили, он успокаивал себя со мной философскими размышлениями. Вынужденный ему отвечать и не зная, что сказать, я однажды предложил ему жениться. Он меня удивил, ответив, что она не хочет стать его женой.
Почему?
Потому, что она не хочет возбудить ненависть моей семьи.
Предложите ей большую сумму, состояние.
Она не хотела бы, как она говорит, совершить смертный грех, чтобы стать королевой мира.
Надо ее изнасиловать или прогнать, изгнать ее от вас.
Я не могу первого, и не могу заставить себя прибегнуть ко второму.
Убейте ее.
Это случится, если я не умру первый.
Ваше Превосходительство достойны сожаления.
Ты никогда не ходил к ней?
Нет, потому что я мог бы в нее влюбиться, и если бы она была по отношению ко мне такой же, какова она здесь, я бы стал несчастен.
Ты прав.
Став свидетелем этих сцен и удостоившись этих диалогов, я стал любимцем этого сеньора. Он допустил меня на вечернее собрание, состоящее, как я уже говорил, из женщин в возрасте и мужчин-остроумцев. Он сказал мне, что там я познаю науку гораздо более важную, чем философия Гассенди, которую я изучал тогда по его распоряжению, вместо перипатетиков, которых он высмеивал. Он дал мне наставления, соблюдения которых он от меня потребовал, чтобы я мог участвовать в его собраниях, где вызвало бы удивление появление мальчика моего возраста. Он приказал мне никогда не вступать в разговор, кроме как для того, чтобы ответить на вопросы о фактах, и особенно не высказывать никогда своего мнения по любому вопросу, потому что в пятнадцать лет я не смел его иметь. Строго соблюдая его приказы, я много выиграл в своем достоинстве, и вскоре стал домашним ребенком для всех дам, которые туда приходили. Видя во мне молодого аббата без прихода, они хотели, чтобы я их сопровождал, когда они шли проведать своих дочерей или племянниц в приемные монастырей, где те жили в пансионе, ходил к ним домой в любое время, никто меня не объявлял; меня ругали, когда я пропускал неделю, не повидавшись, и когда я входил в помещение девиц, я слышал, как они тревожно вскрикивали, но называли себя глупыми, когда видели, что это всего лишь я. Я находил их доверие очаровательным. Г-н де Малипьеро развлекался перед обедом, расспрашивая меня о преимуществах, которые доставлял мне прием, оказываемый респектабельными дамами, с которыми я знакомился у него, говоря мне, еще до того, как я ему отвечал, что они — сама мудрость и что все считали бы меня подлецом, если бы я сказал что-нибудь против их хорошей репутации, которой они пользуются в свете. Он этим дал мне мудрый намек о сдержанности. У него я познакомился с г-жой Манцони, женой государственного нотариуса, с которой у меня был случай поговорить. Эта достойная дама внушила мне самую большую привязанность. Она преподала мне уроки и очень мудрые советы, такие, что если бы я им следовал, моя жизнь не была бы бурной, и соответственно, со мной бы не случилось ничего, достойного сегодня быть описанным.
Большое количество прекрасных знакомств с женщинами, относящимися к кругу так называемых комильфо, внушило мне желание нравиться лицом и элегантностью манер, но мой кюре вознамерился унять это желание, в согласии с моей доброй бабушкой. Однажды, отозвав меня в сторону, он сказал мне медовым тоном, что в положении, которое я занимаю, я должен был бы думать о том, как угодить Богу своей душой, а не людям своим лицом: он осудил мою прическу, слишком сложную, и тонкий аромат моей помады: он сказал мне, что дьявол тащит меня за мои волосы, что я буду отлучен от церкви, если продолжу ухаживать за ними, процитировав слова экуменического совета: «Clericus qui nutrit comam anathema ail»[24].
Я ответил ему, сославшись на пример сотни аббатов, не выглядевших отлученными от церкви и казавшихся благополучными, которые пудрились в три раза чаще меня, которые душились амброй и пользовались помадой, которая убила бы беременную женщину, в то время как моя, пахнущая жасмином, вызвала комплименты во всех компаниях, где я бывал. Я, наконец, сказал ему, что если бы я захотел вонять, я стал бы капуцином, и что мне очень жаль, но я не подчинюсь ему. Через три или четыре дня он убедил бабушку позволить ему войти в мою комнату рано, так что я еще спал. Она клялась мне потом, что если бы она знала, что он хотел сделать, она не открыла бы ему дверь. Мой брат Франсуа, который был в другой комнате, увидел его и не помешал ему. Он даже радовался, потому что, пользуясь париком, завидовал красоте моих волос.
Он всю жизнь был завистником, сочетая, уж не знаю как, зависть с дружбой; этот его недостаток теперь должен был бы умереть от старости, как и все мои.
Я проснулся, когда дело было уже завершено. После сделанного, кюре удалился, как ни в чем не бывало. Мои руки открыли мне весь ужас этого невероятного наказания. Какой гнев! Какое возмущение! Какие планы мести, после того, как, с зеркалом в руке, я увидел, в какое состояние привел меня этот дерзкий священник! Моя бабушка прибежала на мои крики, мой брат смеялся. Старая женщина немного успокоила меня, согласившись, что кюре превысил допустимые пределы исправления. Решив отомстить, я оделся, вынашивая в душе сотню черных планов. Мне казалось, что по всем законам я имею право на месть. Когда театры открылись, я вышел в маске и пошел к адвокату Каррара, которого знал через г-на Мальтипьеро, чтобы спросить, могу ли я атаковать кюре с позиций закона. Он сказал мне, что некоторое время назад была разрушена семья, потому что глава ее отрезал усы у купца — славонца, что значительно меньше, чем вся шевелюра, и что, таким образом, стоит мне только приказать вызвать кюре в суд или затеять внесудебное разбирательство, чтобы заставить его дрожать от страха. Я приказал ему действовать и сказать вечером г-ну Малипьеро, почему он не увидит меня за ужином. Было очевидно, что я не могу выйти без маски, пока мои волосы не вернутся. Я пообедал с братом, весьма дурно. Эта беда ввергла меня в необходимость лишить себя тонкого стола, к которому меня приучил г-н Малипьеро, и эта проблема была не из наименьших, что я вынужден был вынести из-за поступка насильника кюре, моего крестного! Гнев, который меня охватывал, ввергал меня в слезы. Я был в отчаянии, что это оскорбление носило само по себе характер комический, который делал меня смешным, что я выглядел более опозоренным, чем жертвой преступления.