Владислав Бахревский - Столп. Артамон Матвеев
Иова смотрел на отцовские сапоги: далеко им шагать. Сердце вещало: перемены в жизни грядут самые скорые, недобрые. Возможность плавания по Оке была, но истончилась до паутинки.
— Сегодня бы ты отплыл, — сказал Иова неопределённо.
— Сегодня воеводу потчую... Воевода, слава Богу, берёт что ему дают, не кобенится, запросами не разоряет.
Иова стоял, сжимая губы. Савва даже и обрадовался, что ничего ему сын не сказал.
— Я за мукой приехал. Пять мешков возьму. Три ржаной, два пшеничной... Твоего помола. — Савва наконец улыбнулся, приобнял парня. — Пошли, поможешь в телегу закинуть.
Длинною ложкой Кельдюшка сдавливал с ушицы пушинки пепла, у костра сидел Гость, стрелецкий десятник, охотник Упокой. В траве лежали огромный красавец лебедь, три гуся и ворох бекасов.
— Еле допёр, — признался охотник.
— А Енафа тебя дома ждёт.
— На бочажины ходил. Там птица садится.
— Сколько тебе? — спросил Савва.
— На двух осётров меняю, — сказал охотник.
— У Енафы возьмёшь. Я ещё скажу, чтоб в придачу стерлядок тебе положила.
Иова, не подходя близко, смотрел на убитых птиц.
— Царская еда, — сказал он батюшке.
— Я, пожалуй, два мешка только возьму. Поспешать надо. Птицу быстро не приготовишь.
Трижды поцеловал Иову, простился с Кельдюшкой, с Упокоем. Садясь в телегу, спросил стрельца:
— А что слыхать о бабе-атаманше? Не поймали?
— Как бы она нас не поймала, — усмехнулся десятник. — У неё народу с тыщу, а то и поболе.
— Вот и не ждите, пока из тыщи станет три! — Савва досадливо шлёпнул лошадь вожжой.
Весело поехал.
3
Савва расставлять яства никому не доверял. Неприступные крепости за столами гордые свои шапки ломают.
Енафа на летней кухне пот проливала вместе со стряпухой. Прислуги в доме не водилось. Был, правда, сторож, престарелый кормщик, учивший Савву корабль водить, за скотиной приглядывали соседки, им за помощь и деньжат перепадало, и кормились, да в отдельной светёлке жила Керкира, отставная стряпуха Анны Ильиничны, царицыной сестры. Керкира и была у печи главной, указывала, что принести, когда в котёл положить.
Особых блюд под осётров в доме не было, но Савва купил в Астрахани саженный круглый поднос, посеребрённый, с арабскими письменами, с узорами.
Осетров Савва разместил по краям подноса, а в середину поставил лебедя. Для гусей и для поросят судки были. Все серебряные. Три гуся, три поросёнка. И ещё три судка для бекасов.
Дубовый стол — во всю горницу, человек на двадцать. Савва заставил его двумя дюжинами судков с соусами, тарелями с груздями, с копченьями, с икрой, с молоками, с персидскими смоквами. На четырёх концах стола водрузил пироги: с голубикой, с ревенём и по одному со всякою всячиной.
Глядя на свой стол, Савва ликовал: царя не стыдно пригласить.
А ещё готовилась стерляжья уха под шафраном, окрошка с белугой да большой сладкий пирог, начиненный вишнями в мёду, медовыми яблоками, голубикой, малиной, смородиной, крыжовником — всё это полито вином, приправлено мятой, чабрецом, хмелем.
На Саввины труды пришли поглядеть Енафа с Керкирой.
— Тебе бы в дворецкие! — одобрила стол боярская стряпуха.
У Саввы гудели ноги — напрыгался. Он сел на лавку, млея от блаженного удовольствия.
— Ещё чего-то не надо бы?
— Главное забыл. Братины с мёдом, вино в сулеях! — засмеялась Керкира. — Царь Соломон таким столом бы не побрезговал.
— Возьми серебряный кувшин да цветы в него поставь! — предложила Енафа. — Ты берись за питье, а я за цветами сбегаю.
Принесла охапку кипрея.
— Да что это за сноп такой! — рассердился Савва, но тотчас и примолк, увидев, что стол ожил: розовое пламя отразилось на серебре, в винах, в мёду.
— Еле набрала, — сказала Енафа, — уж все почти распушились.
— За банькой? — улыбнулся Савва, снова садясь на лавку. Села и Енафа. — Ну что, голубушка? Вот до чего дожили... Иове такую бы свадьбу сыграть. Столы бы на площади поставить, чтоб всё Мурашкино гуляло.
— Дожди скоро пойдут, — сказала Енафа и положила голову на Саввино плечо.
Тут дверь уж так дёрнули — о стену хлопнула. В темноте проёма появилось ружьё, и только потом усатый, с бритыми щеками детина, весь в шелках, в перстнях, пистолеты за красным кушаком, как забор.
— Гей! — сказал казак, вытаращив глаза на невиданной красоты стол. Ткнул перстом в потолок: — Вы его ожидаете?
— Его! — сказал Савва, хотя в горле у него пискнуло.
— Так я стражу поставлю. Сожрут ведь всё! — И закричал, поворотясь к сеням: — Протас! Гребень! Станьте у дверей, и чтоб нихто сюда не лез! Здесь палаты царевича Нечая.
Сполошно зазвонил колокол. Огромный казак сказал Савве:
— Бери супругу, ступай на площадь. Там и позовёте его царское величество на хлеб-соль.
По Большому Мурашкину ездили туда-сюда верховые казаки. Все жители тоже были на улице, тянулись, сбиваясь в толпы, к площади.
— Откуда взялась напасть? — озирался Савва. — Куда стрельцы подевались? Ни пушки не палили, ни ружья не стреляли.
— Это разинцы? — тихонько спросила Енафа соседок.
— Царевич какой-то приехал.
— А воевода где?
На площади стучали топоры. Мурашкинские мужики сколачивали помост. Среди работников суетились мурашкинские стрельцы и мурашкинские казаки.
Помост ещё доделывали, а уже тащили ковры.
— Воеводские, — узнал Савва.
Коврами выстлали помост и дорогу к помосту. Пришлые казаки, все с ружьями, с саблями, привезли золотой стул.
Вдруг толпа задвигалась, раздалась, и под пронзительные свисты через толпу провели воеводу, воеводиху, трёх воеводских сыновей — старшему двадцать, младшему пятнадцатый, затем голову Кружечной избы Фрументия, без семейства, двух подьячих, писаря, сотника, двух полусотников...
Среди чужих казаков крутилось четверо бобылей и пьянюги Гришка с Маруськой. Лавочку когда-то имели, валенками торговали, козьим пухом, всяким вязаньем, рукодельем. На беду себе к винцу пристрастились. Пошло их достояние прахом. Муравьи в муравейник тащат, а эти — из дому. Потом и дом пропили. В сгнившей, в ничейной баньке кукуют.
Упокой вдруг появился. Стал выхватывать из толпы зажиточных людей. Один яму дегтярную держал, поташный заводик, другой — лавку скобяную. Выдернул двух крестьян, торговых людей, владельцев стругов, имевших с полдюжины крепостных, хотя сами-то тоже были в крепости. Вздёргивая того и другого, кидал Упокой взгляды на Савву, на Енафу. Самому тащить совести не хватило, указал казакам. Поставили Савву с Енафой перед помостом, но детина казак, тот, что праздничному столу изумился, цыкнул на Упокоя, отвёл супругов обратно в толпу:
— Как выйдет царевич Нечай, так сразу и бейте ему челом. Зовите откушать.
Снова затрезвонили колокола, будто Пасха на дворе, открылись двери соборного храма, и на площадь вышла толпа знатных людей. Впереди «царевич» в золотой шубе, в золотых сапогах, в золотом шлеме — великан. Даже казак-детина, знакомый Саввы и Енафы, был ему по плечо. За «царевичем» следовало шестеро «бояр», все в шубах из чёрных лис, в высоких собольих шапках, в красных сафьяновых сапогах, расшитых лалами и жемчугом. Казаки, сопровождавшие государева сына и вельмож, были все в шелках, пуговицы на кафтанах — самоцветы, рукояти сабель, пистолетов — в золоте, серебре, перламутре.
«Царевич» ступил на ковёр.
— Савва! — прошептала Енафа. — Пора!
И пошла первая, и Савва, как во сне, кинулся за нею. Упали в ноги «царевичу».
— Зови! Зови! — Енафа даже толкнула Савву.
— Ваше высочество! — крикнул Савва. — На хлеб-соль пожалуйте. Осётры заждались, гуси-лебеди!
И умер от страха: воевода бы не уличил в обмане. Обошлось.
Подскочил казак-детина:
— Царевич Нечай! Твоё высочество в сём городе ждали, радовались. Царский стол во всей красе у этого человека.
— Ты кто? — спросил Нечай.
— Савва-корабельщик. Я в прошлом годе у Степана Тимофеевича был на пиру.
— Приду, — сказал Нечай и прошествовал по коврам на помост.
Среди казаков знали: «царевич» — природный казак Максим Осипов. В царевичи определён на тайном сговоре самим Степаном Тимофеевичем. За добрый нрав, за чистое лицо, за глаза-соколики. Ясно взглядывал, словно бы одаривал. И уж очень хорошо улыбался. Изъяны у Нечая тоже были: громовой голос и годы. Царевич Алексей помер шестнадцати лет от роду, а Максиму к тридцати подкатывало.
Народ глазел на царского сына не сомневаясь. «Бояре» тоже как бояре, в шубах, в шапках.
Нечай сел на золотой стул, и суд начался.
Казак в парчовой ферязи подходил к «царевичу», подставлял к его устам ухо, а потом шёл на край помоста и сообщал народу повеление его царского высочества.