Карел Шульц - Камень и боль
Прелат Капицукки, жмуря заплывшие жиром глаза от слепящего солнца, прошептал:
— Мне известно, что здесь еще ученик его, этот Андреа Контуччи, по прозванию Сансовино…
Браманте махнул рукой.
— Этот останется, на него можно положиться. Между Сангалло и Сансовино еще во Флоренции произошла размолвка, я знаю, это из-за брошенной, оставленной глыбы мрамора, о которой Синьория вдруг вспомнила — и теперь во Флоренции из нее сделана статуя Давида. Брался сделать Сансовино, но Синьория по совету Сангалло поручила другому. Маэстро предал своего ученика, изменил ему, а таких измен ученики никогда не прощают. Сансовино отошел от Сангалло — и правильно сделал, пускай Джулиано заплатит за свою измену. Теперь Сансовино — мой ученик и очень верит мне, я не предал его из-за какого-то испорченного куска мрамора. Андреа уже открыл мне многое насчет мастерской Сангалло, это полезный союзник, надеюсь, в скором времени Апостольская канцелярия поможет мне найти для него работу. Мы должны наградить Сансовино.
Прелат Капицукки понимающе заморгал и слегка поклонился. Но комтур Чезаре Тиньосини сделал нетерпеливое движение и смущенно стал мять свои худые руки. Все помнили, что комтур плащ свой заслужил не на поле боя, а получил при папе Александре Шестом, по случаю празднества в год Милости, когда он внес большую сумму. Алеппский комтур де Спиритуалибус эт Ангелис, несмотря на суровое и гордое выраженье лица, упитанного золотом и почетом, перед тем как сделать решительный шаг, всегда терялся. Неуверенным потираньем худых рук разогнав свою робость, он прошептал:
— Здесь еще сын его…
Браманте на этот раз не махнул рукой, как сделал при упоминании об Андреа Контуччи Сансовино, а резко и презрительно рассмеялся:
— Антонио да Сангалло? — Посмеялся еще немного, потом прибавил: — И он теперь тоже мой ученик.
Они сникли, так как никому не одолеть победоносно улыбающегося Браманте. А прелат Теофило устремил на Браманте подобострастно сияющий взгляд. Секретарь Святой канцелярии мог оценить Брамантовы слова лучше, чем кто-либо другой, и преклониться перед великим мастерством, даже для него недостижимым. Восторг его был так глубок и пылок, что, казалось, он испытывает теперь к Браманте еще больше уважения, чем прежде, когда тот с таким упоением объяснял свои планы и намеренья. Но патриций Тринча, склонив голову, молча думал о старом маэстро Сангалло, который так долго ждал, возложив все надежды на кардинала Джулиано делла Ровере, от св. Петра в Оковах. Повержен навсегда, мертв для папы и для искусства, — а вдобавок и родной сын перешел к победителю-врагу. Снова возникло впечатление той змеиной улыбки на пыльной дороге близ Орвието, не прикосновенье смерти, а сладострастно продлеваемое ожиданье ее. Теперь надо бы спросить, кто из Сангалловых друзей и учеников должен исчезнуть из Рима, но он молчал и продолжал молчать, когда уж отогнал все воспоминания об Орвието и о Сангалло, молчал и, глядя на Брамантово лицо, учился понимать многое.
Браманте равнодушным движеньем холеной руки перебирал шитую золотом парчовую скатерть. Он слушал тишину и мягкое жужжанье дрожащего парева. С наслаждением зажмурился, думая о наступлении вечера. Тогда во влажном воздухе, полном благоухания умирающих цветов, загорятся сотни и сотни огней, и под смех красивых женщин, под звон серебряных чаш и блюд поплывут сладкие звуки флейт, виол, лютен и клавикордов, свежие девичьи и мальчишеские голоса начнут петь новые мадригалы и сонеты в искусном, прелестно скомпонованном двоегласии и троегласии. Пользуясь влажной свежестью ночи, он устроит пир для прекрасных женщин, посланников, кардиналов и дворян, на котором объявит о своем новом сане, о великой своей победе — принятии его планов его святостью. А потом будет одна из самых сладких ночей, какие ему приходилось переживать под римским небом и в течение которой он вознаградит себя за все свое самоотречение. Позвать и этих трех? Они еще будут полезны, а Гипсипила, любовница комтура, очень красива.
— На галерее, — сказал он, постукивая пальцами по тяжелой скатерти стола, — ждет человек, который мне так же противен, как Сангалло, и которого я не потерплю в Риме. Он должен исчезнуть навсегда, как исчез Сангалло… И вы мне поможете!
Прелат Капицукки поглядел на него растерянно, в испуганном изумлении.
— Кардинал Ипполито? — прошептал он тревожно.
Туда-сюда, туда-сюда… бряцанье меча на повороте галереи… туда-сюда… В самом деле, там до сих пор звучат шаги хищника из Феррары. Неужели Ипполито д'Эсте, совершенно равнодушный к искусству, а главное — к построению собора, тоже чем-то опасен маэстро Браманте?
— Там двое в дорожной одежде, — продолжал Браманте. — Оба хотят видеть папу. Один — потому что уезжает, другой — потому что приехал. Какое мне дело до кардинала Ипполито? Пускай убирается в Феррару или в преисподнюю, мне безразлично. Но другой… другой, который ждет…
Браманте встал, и в позеленевших от ненависти, сузившихся зрачках его вспыхнули острые огоньки. Руки сжались, лицо стало серым.
— Микеланджело Буонарроти! — крикнул он. — Бывший ваятель Лоренцо Маньифико, Сангалло привез его ко двору Юлия, он соблазнил папу предложеньем надгробия и получил от его святости один из самых крупных заказов. План папского надгробия! "Сто тысяч скуди…" — сказал этот флорентиец, и святой отец, увидев чертеж, ответил: "Ты получишь двести тысяч золотых скуди, если осуществишь то, что здесь начертил". Вы понимаете? Нынче двести тысяч скуди, а сколько завтра? Нынче план Юлиева надгробия… а завтра какой? На площади святого Петра высятся горы мраморных блоков, которые Буонарроти навозил из Каррары, и все это — материал, чтоб строить одно только надгробие? Микеланджело для меня хуже, противней Сангалло. Площадь завалена мраморными глыбами — на радость папе, на потеху римлянам, назло мне и всем нам, художникам, которым скоро придется стать в сторонку и, сложа руки, глядеть, как работает Буонарроти. Бродяга без имени, без средств, без сановитости, без покровителей, без благообразия и хороших манер. Надгробие! Мраморные горы статуй, которые он хочет нагромоздить в выстроенном мной соборе… Я должен строить для того, чтоб он, совсем завладев сердцем папы, наполнил здание своими работами? Я? А святой отец соблазнен, околдован этим планом, только о нем и говорит, Буонарроти участвует во всех папских покупках, и когда, перед самым его отъездом в Каррарские каменоломни, в Риме выкопали Лаокоона, кого святой отец тут же позвал смотреть на эту добычу? Может быть, меня? Или Кристофо Романо? Или Андреа Бриоска Ричча? Или Туллио Ломбарди? Или хоть этого Сансовино? Или Лучано да Лаурано? Нет, он позвал Микеланджело, и Микеланджело не постеснялся исправлять даже старого Плиния, — твердит его святости, что Лаокоон изваян не из одного куска камня. Да, Буонарроти, флорентиец!
Браманте взволнованно прошелся по комнате, по-прежнему с сжатыми кулаками. Слова его звучали резко, похожие на карканье, повторяясь.
— Я позабочусь о том, чтобы не было надгробия, а вы позаботьтесь, чтобы в Риме не было Микеланджело. Это страшный враг — хуже, чем старик Сангалло. Это враг всем нам. Андреа Сансовино, вернувшись во Флоренцию славным зодчим и ваятелем португальских королей, был вынужден уступить ему. Был вынужден уступить, не получил даже испорченного камня, и статую Давида изваял Буонарроти. Мой дорогой, бесценный друг, лучше которого я никого не знаю, божественный Леонардо да Винчи тоже должен был ему уступить, после того как вернулся во Флоренцию, прославленный так, как только может быть прославлен смертный. Картон для большого зала Синьории сделал Буонарроти, а Леонардо скитается теперь по городам, словно бездомный изгнанник. И так все время. Говорят, в Болонье, как только там появился Микеланджело, ему должен был уступить мой знакомый, Лоренцо Коста, хотя до тех пор в Болонье не было художника крупней Лоренцо Косты. Вот как опасен этот флорентиец! Лоренцо Коста, Андреа Сансовино, Леонардо да Винчи, — нет, надо сейчас же принимать меры. Я не хочу испытать судьбу Сансовино, Косты и Леонардо. Я — Браманте!
Лицо его окаменело. Он опять глядел и говорил в пространство, а не этим трем онемевшим, испуганным слушателям. Много было толков о тех способах, какими Браманте умел устранять неуступчивых соперников, — не всегда побеждал он искусством. При дворе Сфорца, в золотой век Милана, при Лодовико Моро, он научился многому, еще неизвестному в Риме. И голос его был тяжелый, повелительный, в классически прекрасном лице древнеримского сенатора времен Августа не дрогнул ни один мускул. Так вот зачем он пришел! Прелат Капицукки чуть-чуть пошевеливал губами. Это он наскоро про себя подсчитывал прибыль и расходы, какие повлечет за собой предложение Браманте, если принять его. Комтур Тиньосини подсчетов не производил: он знал, что отказаться невозможно. А патриций Тринча молчал, учился понимать многое.