Геннадий Семенихин - Новочеркасск: Роман — дилогия
— Выяснилось, что в прошлом был активным троцкистом. Вот и смекайте, в чем дело. Говорят, что в том райцентре, где он выступал, в школах заставили потом его речь изучать даже. Вот и разберись поди. Голодаем, беды свои валим на неурожай, а так ли это?
Даже мысль ненароком закрадывается, а может, все это кто-то подстроил на радость тем, кто за кордоном Советскую власть побежденной увидеть мечтает? И расчет у тех субъектов тонкий — Советскую власть с донцами и кубанцами поссорить.
У Александра Сергеевича лысина пошла пятнами.
— Тише, а вдруг кто услышит…
Зубков громко расхохотался: — Да разве мы против своей родной власти хоть одним пальцем пошевелить можем? У вас вон брат Павел Сергеевич какой герой был, да и у нас, у Зубковых, шахтерский род потомственный. Так что мы на Советскую власть никакого зуба точить не можем…
Вася Смешливый начал уже вставать с кровати после тяжелой болезни. Ежедневно по утрам на тонких от истощения ножонках он, пошатываясь, делал несколько шагов по дощатому полу и, обессиленный, возвращался к своей койке. Садясь на нее, стирал со лба холодные капли пота и не сводил страдальческих глаз с матери. Тоскливая просьба была написана в его взгляде: «Мама, есть хочу».
— Да что же я сделаю, сыночек мой родненький, — причитала Матрена Карповна. — Нет в доме ни крошечки, хоть шаром покати.
Но Вася не унимался:
— Мама, мне бы хоть одно яичко… или кусочек хлебца с маслицем. А если нет маслица, то просто корочку бы. Изныло все внутри у меня.
— Да где ж я тебе возьму, ты ведь уже съел свою пайку, — вздыхала Матрена Карповна.
Жорка слышал из соседней комнаты надрывные Васькины причитания, и щемящая жалость захлестывала его с головы до ног. «Эх, мама, — говорил он самому себе в сердцах, — да не поправится же он от одного твоего сожаления. Ему жрать надо, силы набираться, а ты…» Решительный по натуре, он вдруг обратился к ней:
— Я сейчас отлучусь на немного, ты разреши.
— Опять шалопайничать с Венькой Якушевым да Петькой Орловым пойдете, — упрекнула мать.
— Нет, — отрубил Жорка. — По делу.
— «По делу», — передразнила Матрена Карповна. — Знамо, по какому делу. Футбольный мяч ногами пинать — одно у вас дело.
— Так я пошел, — не отвечая на ее попреки, вымолвил Жорка и, накинув на себя старую Митькину стеганку, выскочил из дома, опасаясь, что мать передумает и не пустит его.
День был на редкость пакостный. С низкого неба сеял противный мелкий дождик. Займище тонуло в густом тумане. Жорка был человеком дела и если что задумывал, то шел к своей цели прямой и короткой дорогой, какие бы сложности при этом ни подстерегали. Сейчас в его разгоряченном мозгу жила единственная мысль: Ваське надо помочь. Если брата не накормить, болезнь, надломившая его и без того слабый организм, может вернуться, и тогда они потеряют Ваську. «Второй покойник в семье — это же ужасно, — думал Жорка. — А спасти Ваську может даже кусок хлеба». И он решился. Он не заметил, как пробежал по Аксайской до красной кирпичной будки. Старая бассейнщица, включавшая воду тем, кто, гремя ведрами, протягивал ей полкопейки или копейку, с удивлением посмотрела ему вслед, горько подумав: «Вот пацанва, даже голод их не берет, окаянных».
Жорка свернул на Базарную и помчался по ней вверх, к рынку. Здесь улица шла на подъем. Он устал и, тяжело отдуваясь, перешел на шаг. Пройдя квартал, остановился, втянул в себя воздух. Здесь он всегда останавливался, даже в те времена, когда дома у них по утрам шкворчала яичница, а кастрюля с горячим молоком ставилась на стол. Чудесный пряный аромат обдавал на этом месте каждого прохожего. В нем смешивались запахи донского ветра, солнца и земли, рождавшей великолепные всходы, поившей и кормившей колосящуюся пшеницу.
Почуяв этот запах, можно было закрыть глаза и сразу увидеть необъятные донские нивы и пшеницу, радостно волнующуюся от набежавшего ветерка, услышать грохот молотилок и веселые голоса комбайнеров. Запах этот доносился со стороны высокого серого здания городской пекарни, выходящего окнами с одной стороны на торговые ряды, а с другой на Базарную улицу.
У широких ворот пекарни, из которых время от времени выезжали грузовики и подводы с хлебом, стоял пожилой милиционер в серо-зеленом плаще и проверял у шоферов накладные. Ветер раздул полы плаща, и Смешливый увидел на его поясе кобуру — она была пустая. «Это хорошо, значит, для острастки только носит», — подумал Жорка.
Цокая копытами по скользким булыжникам, из ворот выехала груженая пролетка. На ней, накрытые брезентом, стояли ящики со свежевыпеченным хлебом… Высокого худого возчика милиционер проверял с особенной строгостью и в конце концов раскричался на него:
— Ну что ты мне тычешь эту накладную? Что тычешь? Здесь же нет главной подписи. А ну иди переоформь документы.
Возчик, ругаясь на чем свет стоит, возвратился во двор, и тогда Жорка понял, что другого подходящего случая не будет. Пока милиционер, отвернувшись от подводы, закуривал, сделав из ладоней щиток, защищавший от ветра дрожащее пламя спички, Смешливый рванулся к подводе, приподнял брезентовый полог, схватил первую попавшуюся на глаза буханку. Опьяняющий запах теплого хлеба терпко ударил в ноздри. Буханка была маленькой, но еще совсем горячей. Прижимая одной рукой ее к груди, он рванулся назад к Аксайской.
— А ну положь! — прогремел за его спиной грозный голос, но Жорка лишь ускорил бег. Сапоги милиционера гулко застучали сзади. «Догонит — убьет», — пронеслось в мозгу у Смешливого, но он не почувствовал страха. Напрягая все силы, он бежал, как ему казалось, все быстрее и быстрее. На самом же деле темп его бега спадал, и Жорка слышал, как все громче и громче стучали за его спиной сапоги преследователя. Даже сиплое его дыхание он уже различал. Еще мгновение — и грубая мужская рука схватит за воротник стеганки.
У мальчишки закружилось все перед глазами, но, пересилив слабость, он рванулся из последних сил, словно обрел второе дыхание. И странное дело — преследователь почему-то начал отставать. Желая убедиться, что это так, Смешливый обернулся и ошеломленно замер на месте. На его глазах милиционер неожиданно осел, и Жорка увидел наполненные мукой блеклые выпученные глаза, пену на бескровных губах.
— Отдай буханку, а то зашибу! — хрипло выговорил милиционер.
Было зябко и голодно. Жорка чувствовал, что и его покидают последние силы, но все крепче и крепче прижимал к груди буханку, стараясь закрыть ее полами расстегнутого ватника.
— Не отдам. На тебе! — Он хотел было сцепить заледеневшие пальцы в кукиш, но они не поддавались. Внезапно милиционер припал к сырой холодной земле щекой, будто хотел что-то услышать, и закрыл глаза.
— Дяденька, что ты! — отчаянно закричал Жорка и, позабыв обо всем, бросился к нему. — Не умирай, дяденька… На тебе корочку от буханки, а если надо, всю ее забери, только сам не умирай! Ведь я ее почему украл? Братик младший после воспаления мозга с голодухи помереть может. Я тебе правду говорю, дяденька…
— Да иди ты к черту, — беззлобно выругался милиционер, и печать смертной тоски сковала его лицо. По серым щекам потекли бессильные слезы, и Жорка услышал к нему обращенные сердитые слова: — Стыдно сказать, — простонал милиционер. — От деникинской пули чуть не погиб, а тут… Иди ты к черту, пацан. Бери буханку, и чтобы духа твоего не было, шпана несчастная, а я как-нибудь выкручусь. Чего ж я буду тебя забирать, если весь Дон голодает… Торопись накормить своего братишку, раз жизнь его от этого зависит.
Жорка разломил грязными в ципках руками буханку пополам. Одну половину положил рядом с привставшим с земли милиционером, вторую, прижав к груди с отчаянием обреченного, понес домой. Он удалялся тихими шагами, не поднимая головы. Милиционер, стоя на опухших от голода ногах, угрюмо смотрел ему вслед.
Мир воспоминаний человека, как мне кажется, состоит из двух половин. В первой сосредоточено все то, что он помнит о добрых и чистых своих поступках, о подвигах и победах, от которых веет гордостью. Во второй половине — воспоминания о горьких ошибках и о малодушии, способном в иные минуты победить самую героическую личность. При одной мысли о таком малодушии краска стыда будет заливать щеки, стиснутые же губы превратятся в одну бескровную полоску и мурашки пробегут по телу.
И сколько бы ни прожил человек на свете, он охотно пускает постороннего в первую половину мира своих воспоминаний и почти никогда не открывает дверь во вторую.
…Только однажды, много лет спустя, в сорок четвертом году, возвращаясь с пятью разведчиками из вражеского тыла, старшина Георгий Смешливый рассказал об этой невеселой истории и о том, как долго испытывал потом угрызения совести, не зная, наказали тогда или нет этого великодушного новочеркасского милиционера.